Тихо стояла толпа, и один за другим люди начали выходить из кабачка. Будили да отвязывали мулов, заводили рычагами автомобили, а трое мальчишек из Сосайэти-Сити пешком по дороге прочь пошли. Над такой дракой не сильно-то и позубоскалишь потом, таким боем не очень похвалишься; людишки разошлись по домам, да одеяла на головы понатягивали. Весь городок погряз во тьме, только в доме мисс Амелии свет гореть остался - и освещали лампы его комнаты всю ночь напролет.
Марвин Мэйси с горбуном из городка ушли, должно быть, за час до рассвета - или около того. А прежде, чем уйти, вот что они совершили:
Они открыли горку ее личную и все курьезы оттуда вытащили.
Они сломали механическое пианино.
Они все столы в кабачке жуткими словами изрезали.
Они нашли часы, что сзади на картинку с водопадом открывались, и тоже забрали с собой.
Они разлили по всему кухонному полу галлон соргового сиропа и поразбивали все банки с консервами.
Они на болото пошли и разгромили там винокурню - большой новый змеевик с охладителем раскурочили, а саму хижину подожгли.
Они приготовили тарелку любимой еды мисс Амелии - овсянку, жаренную с колбасой, - и столько яду в нее, как приправы, насыпали, что всю округу поубивать бы хватило, а тарелку выставили соблазнительно на прилавок.
Они, в общем, всякий разор учинили, который только могли придумать - но так, чтобы в саму контору не вламываться, где мисс Амелия ночь коротала. А потом - ушли вдвоем. Один и другой.
Вот так и осталась мисс Амелия одна в городишке. Люди-то помогли бы ей, коли знали бы, как, поскольку были б они добрее, если бы им случай почаще выпадал. Несколько кумушек с вениками сунулись было к ней в дом, предлагая вычистить весь разор, да мисс Амелия только глянула на них обессиленными косенькими глазами и покачала головой. Кочерыжка Макфэйл на третий день заглянул купить брикет табаку "Королевна", и мисс Амелия сказала, что цена ему - один доллар. В кабачке вдруг все до одного доллара в цене поднялось. Что ж это за кабачок тогда, спрашивается? Да и врачевать она чудно стала. Все эти годы была мисс Амелия гораздо знаменитее доктора в Чихо. Никогда не валяла дурака с душой хворого, не запрещала ни выпивки, ни табака, ни других первых надобностей. Лишь редко-редко могла осторожно предупредить больного тебе, мол, жареных арбузов есть нельзя, или другого какого блюда, которое человеку и в голову не взбредет пробовать. Теперь всему мудрому врачеванию настал конец. Половине больных своих заявляла она сразу, что они помрут, а другой половине прописывала снадобья такие неестественные и мучительные, что ни один в здравом уме и при памяти пользоваться ими ни минуты бы не помыслил.
И космы себе мисс Амелия отпустила, да и седеть они стали. Лицо ее вытянулось, сильные мускулы тела ссохлись, покуда она не исхудала окончательно - как тощают старые девы, когда лишаются разума. А эти серые глаза ее - медленно, день ото дня все сильнее они сходились в одну точку, будто искали друг друга, чтобы обменяться хоть одним коротким взглядом горести и одинокого признания. И слушать ее стало неприятно - язычок навострился будь здоров.
Стоило кому-нибудь при ней горбуна помянуть, говорила она только:
- Хо! Да попадись он мне под руку - я б ему глотку-то вырвала, да кошкам скормила!
Но не столько сами слова звучали ужасно, сколько голос, которым они произносились. Растерял голос всю свою прежнюю силу; уж не звенела в нем месть, как раньше бывало, когда она вспоминала "того наладчика, за которым замужем была", или иного недруга. Сломался ее голос, утух и звучал печально, сипло, точно хныкала церковная фисгармония.
Три года она садилась по вечерам на ступеньки своей веранды, смотрела на дорогу и ждала. Да только горбун так и не вернулся. Слух пошел, что Марвин Мэйси заставлял его через форточки в дома забираться и там красть, а другие судачили, что продал его бродячему балагану. Только оба эти известия от Мерли Райана пошли - а от него ни крупицы правды никто никогда не слыхивал. На четвертый же год мисс Амелия наняла в Чихо плотника, и тот забил весь дом досками, и осталась она в закрытых комнатах своих наверху по сию пору одна.
Да, безрадостен городишко. Августовским полуднем дорога пуста, бела от пыли, а небо над нею яркое, как стекло. Ничего не пошелохнется - даже детских голосов не слышно, только фабрика знай себе гудит. С каждым летом персиковые деревья, кажется, лишь больше и больше скрючивает, а листочки на них - серенькие и хрупкие, точно чахоточные. Дом мисс Амелии теперь уже так направо перекосило, что не ровен час совсем рухнет, и люди по двору стараются не разгуливать. Хорошей выпивки в городке больше не купишь ближайшая винокурня в восьми милях, да и пойло там такого свойства, что от него вырастают в печенке бородавки с земляной орех, а отведавшим его снятся такие страсти нутряного мира, что прости господи. Заняться в городишке совершенно нечем. Разве что вокруг фабричного пруда пройтись, постоять да пень сгнивший ногою попинать, прикинуть, куда можно пристроить старое колесо от фуры, что валяется рядом с церковью на обочине. Душа от скуки гниет. Хоть на шоссе к Форкс-Фоллз иди и слушай, как каторжане кандалами звенят.
ДЮЖИНА СМЕРТНЫХ
Шоссе на Форкс-Фоллз - в трех милях от городка. На нем и работают в цепях каторжане. Сама дорога покрыта щебенкой, да власти округа решили буераки заровнять и в одном опасном месте расширить. Кандальников двенадцать человек, все - в черно-белых полосатых робах арестантов, лодыжки у всех скованы одной цепью. С ними охранник с винтовкой - не глаза, а красные щелочки, вспухли от жаркого света. Каторжане работают весь день. Чуть светает, их грузят в тюремную повозку и доставляют на место, а в серых августовских сумерках увозят обратно. И целый день колотят о глинистую землю кайлы, жестко солнце палит, несет от них потом. И каждый день звучит там песня. Один темный голос начинает, полу-нараспев, точно спрашивает. А мгновение спустя к нему другой голос пристраивается, и вскоре вся цепь уже поет. Голоса в золотом мареве - темные, а песня сплетается хитро, и мрачная, и радостная. И набухает она вскорости, пока, наконец, не начинает казаться, что не от двенадцати мужчин в одной цепи звук исходит, а от самой земли или от неба бескрайнего. От нее, от музыки этой, сердце ширится, а услышавший ее холодеет от восторга и ужаса. Потом же медленно песня в землю впитывается, пока не остается в конце одинокий голос, единое хриплое дыхание, солнце, да лишь кайлы стучат в молчании.
И что ж это за каторжники, что на такую музыку способны? Да просто дюжина смертных, семеро - черные, пятеро - белые. Парнишки из этого округа. Просто дюжина смертных в одной цепи.