Отец Павел радовался за меня и многих исповедников направлял ко мне, но о. Михаил, второй священник, почему-то возненавидел меня, называя сектантом и еретиком. Вскоре он сильно запил и ушел в другой приход. Община росла, совершенствовалась, Глеба посвятили в иерея, вы стали моими помощниками. Великое значение для меня имело напутствие и благословение владыки Илариона, знания, приобретенные в Оптиной пустыни, наставления старцев Нектария и Анатолия, великая милость Господня, что Святейший Патриарх Тихон направил меня в церковь, где настоятелем был протоиерей Павел. Помните совместные доклады на собеседованиях, которые проводились тогда нами? Сколько пользы принесли они всем вам (к сожалению, многих уже среди нас нет). Росла община, росли вы, и я учил вас и сам учился у вас!»
Мы видели, что о. Арсений устал. Доктора Ирина и Юля одновременно встали и сказали: «Отец Арсений! Мы запрещаем Вам дальше говорить, продолжите завтра». – «Я обязательно должен все досказать, это необходимо». Юля махнула нам рукой, мы вышли.
На четвертый день Рождества Христова, 10 января 1975 г., о. Арсений попросил всех придти к нему. Отец Николай должен был уехать, о чем очень сожалел, но неожиданно приехали Оля и Надежда, сестра Юрия, ставшая давно уже тайной монахиней.
Доктора наши были недовольны, что о. Арсений вновь собрал нас. Мы расселись кто куда, сегодня батюшка выглядел намного лучше, чем вчера, даже голос был более громкий.
«Вчера я рассказывал, как я шел к общине, как она создавалась, остальное вы знаете, ибо вы жили в ней и знаете всю ее жизнь. Сейчас я буду говорить о годах, трудных физически, но духовно светлых, ибо и в ссылках, и в лагерях я встречал людей высочайшего духа, подвижников веры, страдальцев, помогавших людям. Вы знаете, я встречал людей, вера которых была так совершенна и велика, что мне виделось: поднеси к ним восковую свечу, и она вспыхнет неземным светом. Вот об этих праведниках поведаю вам, ибо учился и учился у них. Но возвращусь к моей маме, Марии Александровне. Я уже говорил, мама была человеком необычным. Она выросла в интеллигентной профессорской семье, где вера признавалась одним из обязательных обычаев русского народа, чем-то похожим на народный фольклор, и в этой окружающей ее обстановке она сама пришла к вере и стала верующей, привела к познанию веры свою мать и своего отца. Вера ее в Господа была настолько велика, а знания святых отцов и духовной литературы столь обширны, что она поражала современных ей духовных философов. Почему я говорю об этом? Потому что именно моя мать заложила в мою душу зерна веры, взрастила их, и я вошел в жизнь, стоя на твердом основании, с которого ничто не могло меня столкнуть. Оптина пустынь, принятие священства, основание общины и тяжелый путь лагерей и ссылок – все зиждилось на вере, данной мне матерью. Сейчас я буду говорить о трети своей жизни, проведенной в лагерях и ссылках, но не о перенесенных физических трудностях, а о прекрасных людях, встреченных там, научивших меня многому и передавших свой духовный опыт.
Первым таким духовным светочем был иерей Иларион, в монашестве Иоанн, служивший в селе Троицком Архангельской области. О нем записаны хорошие воспоминания Ксенией Владимировной, и в них подробно рассказано о том влиянии, которое он оказал на меня. Вторым был иеромонах Серафим из Нило-Столобенского монастыря, воспоминания о нем записал Александр Сергеевич. С третьим я внезапно встретился в своем же лагерном бараке – монах Михаил. Каждый из них передал мне, даже не зная этого, глубокую духовную мудрость, обогатившую меня.
Лагерь физически был непосилен и страшен, но многочисленные встречи и исповеди заключенных открывали мне, иерею, неизмеримо высокую духовность людей. Не думайте, что все эти люди были владыки, иереи, монахи, – среди этих подвижников веры находились простые миряне, обретшие такую полноту веры Христовой, что мне, иеромонаху, было далеко до них. Исповеди их были для меня откровением Божиим. Вспоминается простой колхозник Иван Сергеевич. Всегда тихий, спокойный, он исповедовался за три дня до смерти, его в забое завалило породой. Я слушал его исповедь, рассказ о своей жизни, слушал слова: «Батюшка, я через три дня погибну, посылают в лагпункт – в шахту». Он говорил отстраненно, с глубокой верой в Господа, я слушал, и слезы текли по моему лицу.
Вспоминается пожилой инженер, помню только его имя, Вячеслав, я видел его в бараке каждый день. Однажды вечером он подошел ко мне: «Батюшка, я плохой верующий, но завтра будет «чистка» лагеря, меня расстреляют, исповедуйте и отпустите грехи». Этот «плохой верующий» был настолько духовно высок, что я с трепетом слушал его. На следующий день его расстреляли. И сколько было таких встреч, как много они дали.
Там же в лагере был иеродиакон Печорского монастыря Иоанн, невысокого роста, остриженный, как и все заключенные, под машинку, всегда с печальным лицом, но когда он говорил, голос гремел. Музыканты из заключенных говорили, что у него редчайший бас–бас профундо, и с таким голосом надо петь в итальянском театре Милана «Ла скала». Отец Иоанн пришел ко мне на исповедь в барак, попытался говорить шепотом, но каждое его слово было слышно метров за пять. Исповедь не состоялась, договорились, что он будет исповедоваться на лесоповале, в лесу, в том году меня посылали на заготовку леса.
Долго исповедовать было нельзя, и разговор с перерывами длился минут пятнадцать. То, что я услышал, повергло меня в духовный трепет, передо мной стоял великий праведник, и, исповедуя о. Иоанна, я неизмеримо обогатился духовно сам. Все, что он говорил о своей жизни, поведении, было для меня настоящим откровением и поучением на всю мою жизнь.
Всех праведников, встреченных мной в лагерях, перечислить невозможно.
Остановлюсь еще на вопросах, связанных с исповедью. Если пришедший на исповедь был полон желания открыть свою душу Господу и действием благодати, данной иерею, очистить ее и испросить прощение в содеянном, то это всегда было для меня радостью и шагом к совершенству. Человека, приходившего с огромным горем, смертью ребенка, жены, мужа или другими бедами, просившего молитв и духовной помощи, я принимал, молился с ним и воспринимал его горе, как свое, и вместе с ним переживал и страдал, я как бы соединялся с ним в его страданиях, и если человек уходил после исповеди успокоенный, понявший, что во всем воля Господа, – я бывал духовно счастлив и после исповеди усердно молился об исповедниках.
Однажды одному владыке К. и известному протоиерею из Нижнего Новгорода я рассказал, как я воспринимаю исповедь, и получил ответ: «Так горячо исповедь пришедшего воспринимать нельзя, Вы сгорите, душа Ваша не вместит чужих горестей». Я не согласился. Когда-то, возможно не один раз, я говорил, но повторюсь. Мне пришлось исповедовать сотни, а возможно и тысячи людей, и от каждого их них я взял частицу духовно светлого и хорошего, обогатившего меня, и потом я передавал ее другим страждущим и несчастным людям.
Когда я еще служил в храме, то были прихожане, приходившие в дни Великого поста и просившие по обычаю «отпустить им грехи». Приходили один раз в год, это был формальный обычай, и мои слова к исповедующимся падали в пустоту, не воспринимались, и я искренне расстраивался».
Отец Арсений устал и замолк, мы поднялись и хотели выйти. Люда подошла к нему и стала измерять кровяное давление, измерив, сказала: «90 на 60, низкое». Увидев, что мы встали, батюшка сказал: «Не уходите, я передохну немного и продолжу об исповедях заключенных уголовников в лагере».
«За долгие годы пребывания в «лагере смерти» – так мы, заключенные, называли лагеря особо строгого режима, куда посылали не отбывать наказание, а умирать, обязательно умирать, – я понял, что человек, находившийся там, не имел надежды ни на что, его ждала только смерть, поэтому определение добра и зла у большинства заключенных было совершенно иным, чем когда-то на воле. Отсюда и отношение друг к другу, к чужой и собственной жизни измерялось по-другому: жестоко, грубо, бескомпромиссно. Понятия о добре и зле переосмысливались в демоническом понимании: хорошо, когда другому плохо, и плохо, когда другому хорошо. В соответствии с этим соизмерялись твои действия и воспринимались чужие.
В этой обстановке лагерного ада, если человек приходил для покаяния, исповеди, то – отягченный таким грузом грехов, что иерей терялся, не знал, имеет ли духовное право простить совершенное. Времени для исправления своей жизни, ее изменения пришедший не имел. Завтра могут убить свои же уголовники, может пристрелить охрана, засыпать в забое порода, придавить спиливаемое дерево, – и он уйдет из земной жизни не раскаявшись, не примирившись с Богом, если я откажу ему в исповеди. Какой бы ни был он грешник, но пришел принести покаяние и получить прощение в меру своей совести. Стоя перед исповедующимся, слушая искреннюю исповедь, иногда ужасался услышанному, душа моя леденела, но слушал, внимал и, если осознавал его искренность, то отпускал грех. Но бывало, что, выслушав исповедь, просил заключенного подождать до следующего вечера и всю ночь молился, умоляя Господа дать силы отпустить грехи исповедующемуся. Случалось много раз, что на другой день или в ближайшие дни исповедующийся заключенный погибал, и в этом проявлялся Промысел Божий. Если я видел неискренность в раскаянии пришедшего, то говорил ему об этом и не совершал отпущение грехов. Было несколько заключенных, приходивших ко мне, которым отпустить грехи не мог, – я не видел искренности, и столь велики были злодеяния этих людей, что моя духовная совесть не позволяла этого сделать. Два или три раза меня даже пытались за это убить, что только подтверждало правильность принятого решения.