Мариетта, смеясь, вырывалась.
- Гийом, Гийом, мне щекотно!
Он схватил девушку в объятия и хотел отнести на постель, невзирая на ее протесты. Со столика упала пепельница, и по ковру рассыпались черные окурки "голуаз". Барон решил ничего не замечать; на эти минуты он опять стал прежним неотразимым Тетеревком. И как же это было дивно!
Жизнь возобновилась. Барон не изменил ни одной из своих привычек. Его, как и прежде, видели в оружейном зале, на конных состязаниях, он фехтовал, брал препятствия на своей рыжей кобылке. Разумеется, ни для кого не были тайной ни его разрыв с женой, ни связь с Мариеттой. Он попросту избегал бывать в кругах, где его бы осудили - например, на приемах в префектуре и епархии, - и появлялся только там, где мог рассчитывать на снисходительность с примесью восхищения. Немногим закадычным друзьям, которые решались намекнуть на Мариетту, он повторял: "Полное счастье!" - и при этом пошловато-лакомо причмокивал, подмигивал и манерно прижимал к жилету судорожно стиснутые пальцы.
Он кривил душой. Конечно, были минуты блаженства, ослепительного, всепоглощающего, порою жгучего - он и представить не мог, что еще испытает такое в его годы. "Она сведет меня в могилу", - думал он иногда с каким-то мрачным удовлетворением. Но полное счастье...
Барон Гийом даже себе не хотел в этом признаться. Его союз с Мариеттой держался только на ежечасном, ежеминутном усилии, которое прилагали оба, чтобы скрыть существование третьего в этом треугольнике. У Мариетты не было недостатка в свободном времени для того, другого. Но как же приходилось изворачиваться, чтобы одна ее жизнь не наследила в другой, и сколько стараний требовалось от барона, чтобы не замечать следов, которые неизбежно оставлял за собой этот призрак! Как-то вечером он перешел все границы. Ботинки, огромные, растоптанные и заляпанные грязью башмачищи ломовика высовывали из-под шкафа свои круглые носы. Как барон ни принюхивался, запаха он не почувствовал. Это его особенно разозлило. Он был уверен, что эта гадость должна вонять! И потом, как можно было забыться до такой степени? Что же, тот, другой, ушел в носках, или прикажете думать, что он еще здесь, в трех метрах, прячется в шкафу или в уборной?
Не видеть, закрыть глаза, надеть на них повязку из душистых волос Мариетты, заслонить их маленькими грудями Мариетты, темным треугольником лона Мариетты... Закрыть глаза? Эти два слова напоминали о том, что он предпочел бы забыть, тягостный эпизод из прежней жизни, слепоту баронессы. Неужели и ему придется в свою очередь ослепнуть, потому что соматиза-ция трансформирует эту категорическую необходимость, которой он подчинялся - не видеть другого?
Лето было уже в разгаре, и город мало-помалу пустел. Лучезарные солнечные дни так и манили уехать. Иногда барон заводил при Мариетте речь о перемене обстановки, строил планы. Виши, Байрёйт, может быть, Венеция? Однако молодой девушке эти традиционно заманчивые названия ничего не говорили. Она надувала губки, качала головкой, потом, прижавшись к нему, говорила: "А чем нам плохо здесь вдвоем?" - и ластилась, как кошечка.
Однажды, вернувшись после обеда в клубе 1-го Стрелкового в свое любовное гнездышко, барон не нашел там Мариетты. Он ждал. Ее все не было, и он заглянул в шкаф. Все ее вещи исчезли. Привезенный из деревни большой чемодан тоже. Птичка упорхнула. Может быть, она оставила письмо? Он поискал на столе, на кровати, в карманах своих костюмов. Ничего. Наконец в мусорной корзине он заметил скомканную бумажку и развернул ее. Ну конечно. Бедная крошка, она честно пыталась написать ему. Барон живо представил себе эту сцену. Она грызет ручку и старательно выводит слова. А тот, другой, стоит рядом, уже закончив сборы, торопит ее, нервничает, бранится. В конце концов, задача оказалась непосильной. Если уходишь, к чему писать "Я ухожу"? Разве не ясно и так? Он разобрал несколько строчек - забавные глупости, написанные детским почерком.
"Мой дирагой (вероятно, в память о его уроках английского)
Так больше невозможно играть в прятки. Нет, правда, не могу я все время врать. А потом, знаешь, я поняла, какие мы разные, когда вы мне предложили поехать в Виши или куда там еще. А мне-то в Сен-Троп охота, что ты тут будешь делать! Но вы в Сен-Тропе - мыслимое ли дело? Вот мы и уезжаем туда с Гийомом. Ну да, его тоже зовут Гийом, интересно, правда? А не то бы я уже сколько раз влипла! Мы еще вернемся. Почему бы нам не быть счастливыми всем троим вместе? Почему бы вам не стать нам"...
На этом письмо обрывалось, и барон тщетно пытался прочесть еще три слова - совсем уж неразборчивые каракули, на которых девушка иссякла.
Почему бы ему не стать им... Кем же, собственно? Рогоносцем, папашей, денежным мешком, стражем опочивальни? Каждое слово больно ранило его, и все время он слышал фоном к своим мыслям, словно хор в греческой трагедии, издевательский и мстительный, смешки и комментарии 1-го Стрелкового. Между тем, он совсем не испытывал гнева, который взыграл бы в нем, взбодрил и придал сил еще несколько лет назад. Наверное, из-за большой разницы в возрасте - Мариетта такая юная, а сам он уже старик - он скорее склонен был расчувствоваться. Ему казалась трогательной неуклюжиесть ее объяснений, особенно ярко проявившаяся в том, что в письме она никак не могла выбрать между "ты" и "вы": бедняжка отчаянно пыталась справиться с ситуацией, которая оказалась ей не по силенкам и не по уму. Разве это ее вина, что все так сложно? Разве не он - умудренный и состоятельный человек - должен был и не смог обеспечить ей простую и веселую жизнь без подвохов?
Он сумел выстоять еще один, последний раз. На конных состязаниях он завоевал все трофеи конца сезона. В оружейном зале самые ловкие, самые азартные противники не избежали уколов его клинка. Никогда еще он так не блистал, наш Тетеревок! В этом убедились все, когда на параде 14 июля он гарцевал на своей рыжей кобылке, о которой сам говорил, что у нее женский нрав и что он любит ее как женщину. Он только никому не признавался, что, кроме этой кобылки, женщин в его жизни не осталось - злая насмешка судьбы.
Потом наступило затишье. В последние дни июля Алансон погружался в дремоту перед глубокой августовской спячкой. Барону были нестерпимы пустота и одиночество. Он бродил по обезлюдевшему городу, изнывая под жарким солнцем, "точно неприкаянный", как сказала потом галантерейщица с улицы Деженетт.
Наконец однажды ноги сами привели его домой, к жене. Дома ли Огюстина? Или уехала на свою виллу в Донвиль пережидать летнюю жару? Дом выглядел совершенно нежилым, ворота на замке, ставни закрыты, сад зарос травой. Даже из почтового ящика, довершая картину, торчала пачка рекламных проспектов и буклетов, как пена писем, которых нет.
Солнечные лучи отвесно падали на улицу, четко рассекая дома на черные и белые глыбы. Яркий свет и пустота - во всем этом было что-то тревожное, томительное, кладбищенское. Отчего-то барона подташнивало. Ему показалось, что кровь бьется в виски со смертоносной силой. И вот тут-то среди этих безмолвных строений, таких знакомых - это ведь был его собственный дом - и в то же время потусторонних, он отчетливо услышал клацающий звук, как будто слабый стук кастаньет или удары палочки по краю барабана. Клацанье приближалось, становясь все более зловещим. Теперь это стучали друг о друга зубы в лихорадочном ознобе. И вдруг перед ним выросли две темные фигуры.
Это были тени двух женщин в черном; тесно прижавшиеся друг к другу, переплетенные, они медленно надвигались на него, словно стена, которая вот-вот рухнет. Лицо женщины повыше скрывали черные очки; концом белой тросточки она непрестанно постукивала по краю тротуара - это и был тот клацающий звук. Стена нависла над бароном, грозно и неотвратимо. Он попятился, оступился и упал в водосточный желоб.
Врачи так и не смогли сказать, был ли апоплексический удар причиной падения или, наоборот, кровоизлияние в мозг произошло оттого, что он стукнулся лбом о булыжники. Когда баронесса и Эжени подняли его, он был без сознания. Постепенно он пришел в себя, но вся правая половина его тела осталась парализованной. Обе женщины ухаживали за ним с достойной восхищения самоотверженностью. В сознании баронессы паралич мужа и ее слепота соединились в некий назидательный диптих во славу супружеской верности. Мариетта же, которая была первопричиной и того, и другого, исчезла с картины совершенно.
Эту и только эту картину видела и публика на Деми-Люн, когда баронесса, от слепоты которой не осталось и следа, шла, прямая, строгая и непоколебимая, как Правосудие, толкая перед собой инвалидное кресло барона. Тетеревок - вернее, оставшаяся от него половина - сидел в нем, скрюченный, усохший и осунувшийся. Закованный в недвижную плоть, он превратился в поясной портрет, в злую карикатуру на себя прежнего - половина лица застыла в игривой усмешке, глаз подмигивает, а стиснутые пальцы манерно прижаты к жилету, как будто он безмолвно и бесконечно повторяет: "Полное счастье! Полное счастье!"