Заведующий кафедрой, Роман Романович Темин, выступил на защите в качестве научного руководителя. Говорил он о Гарусове весьма одобрительно, хотя и несколько общо: было видно, что работы он не читал и доклада не слушал. Зато Марина Борисовна, в лучшем своем платье и в парикмахерской прическе, очень ее портившей, слушала Гарусова в каком-то трансе, так и приподнималась на своем стуле и шевелила губами вместе с докладчиком.
Гарусов изложил диссертацию хорошим языком, складно, а главное, кратко: ухитрился даже сэкономить пять минут из двадцати отведенных, чем очень расположил к себе членов ученого совета. На вопросы отвечал ясно и толково, так что произвел на всех очень хорошее впечатление. Только в заключительном слове выкинул неожиданный номер: поблагодарил своего научного руководителя, Марину Борисовну Крицкую. Этот небольшой комический эпизод оживил постную атмосферу. Все засмеялись, и один из членов совета ехидно спросил: «Мы только что слушали вашего научного руководителя, кажется, его звали иначе, и он был мужчиной?» Гарусов не растерялся, попросил извинения у профессора Темина, сказал, что многое почерпнул из его ценных указаний (на самом деле указание было одно: закрыть форточку), но настаивал, что фактически его научным руководителем была Марина Борисовна, идеи которой и были развиты в диссертации. Марина Борисовна слабо пискнула: «Не верьте ему!», но ее слова были встречены смехом собрания.
Ученый совет, размягченный неожиданным дивертисментом, проголосовал хорошо и дружно: двадцать «за» один «против» (в одном «против» сразу заподозрили профессора Темина, и несправедливо: «против» голосовал один доцент, которого Гарусов, еще студентом, раздражал своей несоразмерной росту солидностью). Марина Борисовна сияла так, словно она только что в муках родила Гарусова.
После защиты они зашли на кафедру и еще раз, напоследок, посидели за двуединым столом, где столько было переговорено, переспорено, сделано и переделано.
— Ну вот, Толя, вы и кандидат... Поздравляю вас еще раз, дайте руку.
Гарусов взял ее руку, чуть изогнутую, как бы для поцелуя, но поцеловать не догадался.
— Хоть сегодня-то вы счастливы?
Гарусов с трудом вышел из глубины и сказал:
— Марина Борисовна, я хорошо понимаю: моя кандидатская степень — в общем, то же, что и Валино высшее образование.
— Не понимаю.
— Очень просто. Если бы я был честный человек, я прямо сказал бы на защите, что диссертация не моя, а ваша.
Марина Борисовна перепугалась:
— Вы с ума сошли! Не смейте и думать так, не то что говорить! Мало ли кто подхватит, сообщит в ВАК...
— Отчего бы ВАКу не узнать правду?
— Правду?! Тут и намека нет на правду! Вы же сами знаете, сколько в диссертации ваших идей...
— Ни одной, — твердо сказал Гарусов. — Если я обманул людей и выдал эту диссертацию за свою, то...
— То что?
— Исключительно из личных соображений. Я не могу уехать из Ленинграда, Вале через год кончать институт.
Марина Борисовна примолкла. Если правду сказать, она была немного разочарована... Она ждала чего-то другого, более торжественного, более растроганного, она сама не знала, чего ждала. Гарусов выпустил ее руку. Они поднялись.
«Что ж, ничего не поделаешь, — думала Марина Борисовна, — такой уж он: суховат, но зато глубок. Сыновей же не выбирают...»
* * *
На другой день он позвонил и пришел.
— Вчера была встреча, — сообщил он, и только по нижней губе было видно, что он счастлив. — Вот, подарила мне авторучку.
Он вынул авторучку из нагрудного кармана и посмотрел на нее, как на ребенка.
— Ну, и как у вас теперь складывается, какие перспективы?
— Сказала, что любит, чтобы ждал, — ответил Гарусов, дрогнув углами губ. — Может быть, и правда любит. Я ведь от нее за все годы первый знак внимания получил.
— Ну вот, как хорошо, я люблю счастье.
— А может быть, и нет, — не слушая, продолжал Гарусов. — Может быть, просто боится, что уеду, пока она институт не кончила. Я имел глупость ей сказать про эти предложения, связанные с отъездом.
— Вы, разумеется, не едете?
— Нет, отказался. Пойду младшим научным к Трифонову.
Марина Борисовна ахнула:
— Младшим? Вы, кандидат? Да вас везде старшим с руками оторвут! Только бросьте клич...
— Я это знаю. Я даже сам об этом размышлял, потому что оклад старшего гораздо выше. Тогда я мог бы больше помогать тому человеку и скорее выплатить долги.
— Тогда в чем же дело?
Гарусов улыбнулся:
— На этот раз, можно сказать, совесть во мне победила.
— Это какая-то шизофрения! При чем тут совесть?
— Очень даже при чем. Я ведь не забыл про наши разговоры с вами.
— Какие разговоры?
— «Навязать государству плохого специалиста». И если я иду против совести, когда помогаю тому человеку, то решил хотя бы в вопросе о месте работы быть честным.
Спорить тут было бесполезно. Марина Борисовна и не пробовала. Какая-то уж очень непривычная определенность появилась в Гарусове за последнее время. Жесткость.
Лаборатория Трифонова, куда поступил Гарусов после защиты, была из тех молодых организаций, которые только еще создаются, но никак не могут создаться. Еще неясен был даже точный профиль лаборатории. Мест по штатному расписанию было в ней предостаточно, специалистов же со степенями — мало, и Гарусов был встречен хотя и с недоумением (почему отказался от должности старшего научного сотрудника?), но с распростертыми объятиями. С пропиской дело обделали вмиг (кто-то кому-то позвонил), и Гарусов в рекордно короткий срок получил квартиру. Квартира, как водится, была далеко, в новом районе, а лаборатория — тоже в новом, но в другом конце города; и та, и другая были далеко как от прежнего гарусовского института, так и от дома Марины Борисовны. Все было далеко отовсюду, и времени ни на что не хватало. Так что Гарусов ходил к Марине Борисовне все реже и реже, и она постепенно потеряла его из виду и не знала, как он живет.
А жил Гарусов остервенело, замкнуто и одержимо. Началась для него страдная пора — Валя кончала институт, делала диплом. Тут уж он должен был выложиться весь, на горбу вынести ее из института, чего бы это ни стоило. В лаборатории Трифонова тоже работа оказалась не из легких — товарищи быстро поняли, что Гарусов безотказен, и нередко на нем выезжали. Все вечера после работы Гарусов просиживал в чертежно-вычислительном бюро, перед доской-кульманом, со стаканом остро отточенных карандашей у правого локтя, полный остро отточенных мыслей. Диплом он делал с увлечением. За те годы, что он обучал Валю, Гарусов не столько ее обучил (она оставалась младенчески невинной в науке), сколько самого себя. Теперь у него была вторая специальность — инженера-теплотехника, которая ему нравилась больше, чем первая. Иногда он даже мечтал: как было бы хорошо поехать вместе с Валей куда-то на стройку, два инженера-теплотехника — он и она...
С Валей они по-прежнему встречались в комнате Федора Жбанова, который был тактичен и своего присутствия не навязывал. Бедный Федор! На их свиданиях теперь мог бы присутствовать кто угодно, не только он. Гарусов приходил с чертежами в картонном тубусе, разворачивал их, укреплял кнопками на стене и пробовал втолковать Вале ее дипломный проект. Валя слушала рассеянно, позевывала. Эта беспечность и раздражала его, и восхищала. Защита на носу, а она как маленькая! Слава богу, хоть память хорошая, вытвердит доклад накануне защиты, проскочит, если не будут копать. О том, что случится, если начнут копать, Гарусов боялся и думать.
А все-таки и она устала, бедняжка! Как-то раз Гарусов после занятий с нею сворачивал чертежи, отвернулся на минуту, а она уже заснула на кровати Жбанова, слегка приоткрыв измученный детский рот, уронив с ноги маленькую туфлю...
Дома у Гарусова все было по-прежнему. Квартиру Зоя освоила, на новую работу поступила, но с Гарусовым они все больше погружались во взаимное молчание. Ниночка вытянулась, подурнела, плохо училась и стала грубить. Зоя иногда на нее кричала тонким голосом, а потом плакала. И откуда только это у них берется? «Нет, — думала Зоя, — тяжело все-таки детей воспитывать без отцовского влияния».
Что происходит с Гарусовым, она в общих чертах понимала. Какая-то доброжелательница еще год назад прислала ей анонимку: «Смотрите лучше за своим мужем, как он проводит личную жизнь». А Зоя и без того знала. Слишком многое обдумала по ночам, слушая звон гарусовской раскладушки. Но Зоя уже привыкла к своему горю, оно казалось ей в порядке вещей. Ни словом не заикалась она и тогда, когда Гарусов с каждым месяцем приносил ей все меньше денег, только становилась прижимистей, Ниночке обновок не покупала, а о себе — и говорить нечего. Молча она хозяйничала, ходила на работу, стирала Гарусову носки и рубашки. Только и отводила душу, что в письмах к Марфе Даниловне: «Не знаю, как и живу, — писала она, — ничего не замечаю. День за днем, то работа, то стирка, то глажка. Ниночка ничего, растет, худая только, не в меня. Характер тоже не в меня проявляется. Мое здоровье ничего, что мне делается, было бы на душе спокойно. Очень переживаю за Толю, стал худющий и нервный, много работает». Все это были не те слова, но и от них становилось легче.