— Вам-то зачем умирать?
— Ну, вы умрёте. И то, что может быть сделано сегодня, никогда уже не будет сделано. Ничего нельзя откладывать. Я вас очень прошу.
Весь этот разговор Нина начала в шутку, лишь для того, чтобы как-то расшевелить Антона. Но теперь она была уже сама во власти этой идеи — ей необходимо, чтобы сейчас, именно сейчас, этот человек написал её портрет.
— Портрет. Ведь это серьёзное дело, работа. Я три месяца не держал карандаша в руке.
— Но это и магия тоже. У вас может не быть другого такого случая. И я уже не буду такой. Пожалуйста, сделайте для меня.
— Я давно понял, что объяснять женщинам бесполезно, — сказал он, смягчаясь. — Ну, давайте попробуем, если вам уж так необходимо. На чём же мне вас рисовать?
Достать кусок бумаги в Верочкином доме оказалось не так просто. Загоревшись идеей портрета, Верочка, забыв про гостей, начала розыски.
— Этот безобразник и не подумал написать мой портрет, — шутила она и перебирала всё на свете, но бумаги так и не нашла, пока наконец не наткнулась в изящном секретере на бювар XIX века, который случайно купила когда-то. Печальным запахом старины пахла зелёная тиснённая золотом кожа. Несколько листов матовой потемневшей бумаги сохранились в нём.
— На этой, наверно, нельзя? — спросила Верочка.
— Ничего. Сойдёт, — сказал Антон.
— Посмотрите, какая она старая.
— Замечательная бумага.
Верочка принесла несколько роскошных паркеровских ручек со вставками, но он отказался от них. В качестве карандаша, которого в доме не оказалось, сошёл Верочкин для бровей.
Она притащила из кухни доску для резания хлеба.
— Ну чем не мольберт. Подойдёт?
Он положил бумагу на доску.
— Вполне!
— То-то. Я буду заглядывать к вам.
Милая Верочка, она так развеселилась. Нину поражала почти птичья её беззаботность. Вероятно, были заботы, тяготившие Верочку, но никому и в голову не приходило предположить о её заботах.
Но, может быть, всё это только кажущаяся бессмыслица действий, такая же, как и в природе — смена дней, у птиц — их оперений, перелёты. Может быть, в этом и только в этом — смысл жизни? А вся эта значимость деятельности, условности ценности — суета.
Антон несколько раз пересаживал Нину. Несколько раз заставил поворачиваться. Наконец нашёл нужное положение. Пристально взглядывая на неё, он начал быстро водить карандашом по бумаге.
И она испытывала волнение. Волнение и ответственность. Сидела молча и напряжённо.
— Расслабьтесь. Думайте о чём угодно.
Она подумала, что Антона она видит в этом доме в первый раз. И это странно, хотя в общем-то ничего странного в этом не было. Здесь люди сменялись часто. Верочке было необходимо это постоянное движение вокруг: звонки, приходы, уходы. Знакомства она завязывала очень легко и всё низала, низала людей, самых разных, разнородных, в пёстрые бусы, ожерелье, которыми украшала себя. И за это платила своим участием, заботой, доброжелательством. Ведь все они, кто там галдит сейчас, принимают здесь терапию её доброты.
И опять Нина вернулась к своим обычным размышлениям, которые почти никогда её не покидали. Ведь правда, люди теперь как никогда испытывают дефицит времени во всех своих делах и действиях. Нервная система в постоянной перегрузке, единственная мысль — надо сделать быстрее, в короткий срок. Время летит… Даже наверное, нервная система имеет те же механизмы появления перегрузки, что и мышечная. И терапия доброты адресуется прямо к энергетическим системам нервных клеток. Пожалуй, следующая моя статья и будет именно об этом, о терапии доброты.
Доброта, думала Нина. Доброта — это самый большой человеческий талант. Самое главное богатство.
— Они замучили бедного Люсика. Я позвала их, чтоб они купили себе по галстуку, а они расспрашивают его о космосе. Что она там знает об этом? — заговорила Верочка, снова войдя к ним. — Как движется портрет? Можно посмотреть?
Но Антон взглянул на неё так, что она отпрянула.
— Не буду, не буду! Ведь там, в Америке, её интересовали цены на шмотки, на продукты, а не космос. Кретины! А потом, кому это интересно? Путь к звёздам! Тем, кому плохо на Земле? Мне хорошо на Земле.
Это звучало шуткой в её устах, насмешкой, вызовом. Но это была правда, правда Верочки. Потому что главным законом её жизни было то, что ей хорошо на Земле. Да, её законом и её талантом.
И что собою представляет Нина, со всем своим заумством, по сравнению с этой Верочкиной победительной силой. По сравнению с её талантом не думать о завтрашнем дне, а если и думать, то только как о дне радостных свершений и ждать его только с этой единственной позиции! Очевидно, существует равновесие в мире и человечеству необходимы Верочки.
Ей бы памятник надо поставить, думала Нина. При жизни. При жизни потому, что бессмертие не нужно тем, кому хорошо на Земле.
— Вы давно знаете Веру Николаевну, — спросила она и тут же осеклась.
— Да разговаривайте, ради бога. Мне это нисколько не мешает, наоборот. А то из вас никак не вытащишь свободу. Вы вся какая-то сделанная. Разговаривайте, вы же любите поговорить.
— Вы откровенны.
Правда, как часто она сама себя упрекала за эту свою сделанность, напряжённость.
— Так вы давно её знаете?
— Меня притащили сюда, когда всё это стряслось, умер отец, ну и всякое другое. Меня пригрели, как и всех. Конечно, я благодарен…
— А почему вы не напишете её портрет?
— Не приходило в голову.
— Она просто создана для живописи. Синие-синие глаза, золотистые волосы, розовость.
— Вот вы её и напишите, Кстати, чем вы занимаетесь?
— В настоящий момент позирую вам.
— Позируете вы и не только в настоящий момент. Но я не об этом. Чем вы занимаетесь? Работаете?
— С утра до ночи.
— Над чем?
— Наши области очень похожи. Только вы приоткрываете мир средствами искусства, а мы науки. Я физиолог.
— Слишком широко, поконкретней.
— Как бы вам объяснить? Ещё с древних времён люди искали суть жизненной силы. А теперь мы её измеряем. Этим я и занимаюсь. Она перестала быть мифической, это всего лишь энергия распада одного из органических соединений.
— Я от этого далёк.
— Как сказать! Эта самая энергия сейчас выделяется в ваших нервных клетках, и очень интенсивно.
— Я этого не замечаю.
— В процессе творчества вы похожи на спринтера. У меня нет с собой прибора, я бы могла замерить, насколько больше сейчас вы поглощаете кислорода.
— Значит, смерть, по-вашему, тоже творчество?
— Конечно. Давно умер ваш отец?
— Не в этом дело. После него умирает всё вокруг.
— Не понимаю.
— Да это и не сразу поймёшь. Умирает то, что после него осталось.
— Его картины?
— Да нет. Они были и есть, добротные, посредственные, каким и был он сам. Умирают мои иллюзии. Ну, это лирика и никому она неинтересна.
— Мне интересна.
— Жена наплевала на меня, как только поняла, что я не собираюсь жить на средства папеньки, то есть маменьки. Но не в ней дело. Это уже всё прошло.
— А в чём же?
— Скучно слушать.
— Мне не скучно.
— Я возненавидел мать, сестричек…
— Почему?
— И они ещё изображают моих спасительниц. Поверьте, когда я попал в милицию, то две недели, что я подметал заводские дворы, были самыми счастливыми днями моей жизни. Дворником мне было легче.
— Что же вы замолчали?
— Я понял, что ненавижу свою мать. Вот чей портрет я бы написал, так это портрет моей мамочки. И напишу, будьте уверены. Захочет она этого или нет — всё равно напишу. Семейный портрет с сестричками.
— Но ведь искусство, — сказала Нина, — существует не только для того, чтобы обличать, но и возвышать. Показать человека в его совершенстве, каким бы он мог быть, для чего рождён.
— Да, вы правы, вы, конечно, правы… — как-то безучастно и машинально повторял он.
Его рука, его маленькая детская рука, то легко, то жёстко водила карандаш по бумаге, то почти не касалась её, то взлетала над ней, то начинала зло царапать, большим пальцем он иногда в разных местах растирал рисунок, и снова вступал карандаш. И во всём этом была такая свобода, такая власть, на секунду напоминавшая Нине власть дирижёра. Лицо его было спокойно, и только желваки ходили у скул.
И опять она испытала волнение — что он там создаёт на бумаге, каков будет её портрет?
— Ненавидели его при жизни, отравляли ему каждый день, — продолжал Антон. — И писал-то он серо из-за них. Цеплялись, мучали, считали эгоистом. Неделями не разговаривали. И какие преступления были за ним? Обычный мужчина, как и все. Ну, позволял там что-то иногда. Но нуждался в них. А они его пилили, пилили все втроём, хором. Поучали. А он без них не мог. Чудак. Я-то всё видел и тогда. Но он меня не слушал, не признавал, считал бездельником. Как он тяжко умирал. Перед смертью, кажется, пришло к нему прозрение. Но хитрят-то ведь все, даже умирающие. А сейчас они создают ему славу, ореол. Персональные выставки, мемориальный музей на родине, мастерская… Нашли себе смысл жизни.