Стояла жара, тяжелая, душная, сквозь свинцовое небо иногда прорывались яркие краски июньского дня, но тут же меркли, и все снова мрачнело. Во дворе, под невысокими деревьями, стоял длинный деревянный стол. Ели все вместе: врачи, несколько офицеров, в дальнем углу сержанты, санитары и раненые-не разбирая чинов, все те, что могли сидеть за столом, они ждали, пока за ними приедут санитарные машины. Молоденькая монашка, вся в белом, в своем огромном чепце, сновала среди нас, разнося тарелки, помогая поварам, здороваясь с офицерами, и, придерживая руками юбку, перепрыгивала через груду оружия, сваленного как попало в углу.
Немецкая артиллерия била над нашими головами. Должно быть, они обстреливали дорогу, идущую из города.
Был тут один солдат-должно быть, солдат? - с обнаженным торсом, гипсовой повязкой, кое-как наложенной на левое плечо и руку, висевшую на марлевой перевязи, лицо его обросло трехдневной щетиной. Когда он окликнул меня: "Мсье Жюлеп", я так и подскочил. Теперь я был лейтенант Вандермелен, кто же мог?..
- Вы меня не узнаете!.. Дорен, брат Ивонны...
- Как, Эмиль, вот это да!
Он рассказал мне, что находился в группе волонтеров кавалерийского дивизиона. После Дюнкерка им дали слишком мало танков, впрочем, сам он сидел за рулем "Гочкиса"...
- Его не сравнишь с "Птит Рен", верно, Эмиль?
Он лишь слабо улыбнулся в ответ. Наверно, у него сильно болело плечо. Он то и дело машинально протягивал правую руку и дотрагивался до гипса. Оказывается, он прибыл из окрестностей Рамбулье, его группа волонтеров обстреливала дорогу из пулеметов... после ухода армии...
- Просто чудно... Рамбулье... Сколько раз мы мотались туда на великах... я и Розетта...
Он не знал, что с Розеттой и детьми, быть может, они все еще в Панам, под самым носом у бошей... а может, и того хуже, бредут куда-то по дорогам, как и... Где-то неподалеку разорвался снаряд. Я не дослушал продолжения, меня позвал капитанвоенврач. Собрались, чтобы обсудить обстановку. Ходило множество слухов. Американцы намерены вступить в войну, русские атаковали бошей, а в Париже теперь коммунизм... Люди повторяли все слухи, ничему не веря, и глядели друг на друга, стараясь понять, что думают об этом другие. То был первый день, когда мы так ясно осознали свое поражение. В погребке здесь хранилось доброе вино, не оставлять же его фрицам, ведь они и пить-то не умеют.
- Как же вы хотите, чтобы рабочие в Париже это поняли? - сказал капитан-военврач, довольно молодой толстяк с усами щеточкой. - Представьте себе, что Торез входит туда вместе с германской армией...
Вот тут Эмиль и подал голос. Не очень громко. Несколько сдержанно. Но решительно.
- Когда я находился на подступах к Рамбулье, - сказал он, - знаете, мсье Жюлеп, перед замком президента... мы нацелили свои пулеметы и винтовки на дорогу... Боши еще не подошли, но без конца прибывали парижане, с каким-то немыслимым оружием в руках... жутким старьем... потом появились группы рабочих, целые заводы, люди узнавали друг друга... Они говорили с нами, проходя мимо. Рабочие с "Сальмсона"... потом с "Ситроена"... И вдруг-кого же я вижу? Моего шурина и его жену, только подумайте! Тут уж они нам порассказали... На их заводе, и у "Рено" тоже, когда рабочие узнали, что боши скоро войдут в Париж, они хотели все разгромить-машины, станки, поджечь свои дома... АН нет! Как бы не так! К ним послали жандармов, и те угрожали, что откроют по ним огонь... Они ничего больше не понимали, скажу я вам... Сохранять машины для бошей-можете себе представить? Теперь уже никто ничего не понимает, ровным счетом ничего!
Как и все, повернувшись к Эмилю, я смотрел на него. В глазах у него стояли крупные слезы.
На этот раз, когда его увезла санитарная машина, я подумал, что вряд ли доведется мне еще раз его увидеть. А потом позже я встретился в Марселе с голубоглазой Ивонной, туда эвакуировали ее газету. Немало воды утекло к тому времени. В окно слышались голоса ребятишек, певших: "Маршал, маршал... вот и мы!"
По тротуару важно расхаживали какие-то юнцы в одежде, смахивавшей на военную форму. Свободная зона жила среди иллюзий.
- Эмиль? - сказала мне Ивонна. - Он вернулся в Париж, а потом ему пришлось скрыться. На заводе был обнаружен саботаж...
- Еще чего! - воскликнул я. - Я совершенно уверен, что Эмиль не саботажник!
Мне показалось, будто Ивонна как-то странно посмотрела на меня своими голубыми глазами. Так мне почудилось. Она становилась все больше похожа на брата. Я удивлялся, почему она до сих пор не вышла замуж.
Перед самым Рождеством я перебрался в Лион. Наш патрон увеличивал тираж своего листка. Как-то вечером, на Перрашском вокзале, я дожидался поезда на Камаргу, куда меня послали побеседовать с жителями о возвращении на землю; тут меня в спешке толкнул какой-то тип и бросил:
- Надо смотреть по сторонам! Как... мсье Жюлеп!
Да, снова мой Эмиль. Как его плечо и рука? В полном порядке. Ребятишки? У дедушки с бабушкой. А Розетта?
- О, она работает...
- Как, и оставила детей? А вы еще хотели усыновить испанского ребенка...
Он бросил на меня такой же странный взгляд, как и Ивонна.
- В такие времена, как сейчас, у людей нет возможности заниматься даже своими собственными ребятишками...
Он не стал распространяться о том, чем занимается он сам. Я спросил, что слышно о шурине. Он отвечал мне как-то уклончиво.
Поезд его уже отходил.
Можно сказать, что летом 1941 года умонастроение людей заметно изменилось. Почему-я не знаю. Немцы стояли под Москвой, но взять ее не смогли. В поездах языки начинали развязываться. Люди думали совсем не так, как полагали наверху.
Где-то неподалеку от Тарба в одном из перегруженных вагонов, в проходе, забитом чемоданами и пассажирами, снующими взадвперед к туалету, говорили вслух такое, что можно было одновременно и прийти в ужас, и посмеяться. Я узнал Эмиля по голосу.
- Погодите маленько, - говорил он, - вы увидите, как они им наложат.
Какой огонь горел в его глазах! Передо мной был Эмиль с Зимнего Велодрома, Эмиль, швырявший свою каскетку на трек, но теперь он говорил не о гонщиках, он говорил о русских.
- Вы не сказали мне в прошлый раз, что стало с вашим шурином.
Внезапно по лицу его пробежала мрачная тень. Резким взмахом руки он отбросил со лба жесткие пряди волос и наклонился ко мне. Я не понял выражения его лица.
- Вы что, поссорились?
Он передернул плечами.
- Боши... - сказал он вполголоса. - Сначала они скосили его пулеметным огнем... потом прошлись по его телу... раздавили ему лицо сапогами, проломили череп...
Вот уж чего я никак не ожидал... Его шурин. Коммунист.
- Что же он такое сделал? - спросил я как дурак.
Он пожал плечами. Здесь было не место говорить об этом...
Так вот, на заводе, где тот снова стал работать по приказу своей партии, началась забастовка. Власти приказали расстрелять во дворе десять рабочих, а забастовщики бросились на бошей, чтобы вырвать у них из рук своих товарищей... Да, вот так, безоружные... его шурин был впереди всех... И они его растоптали...
Когда Эмиль сказал "растоптали", мне почудилось, что я вижу эту сцену: в его приглушенном голосе мне чудилась дикая пляска зеленых солдафонов, неистовство разъяренных зверей в касках...
Мне так хотелось что-нибудь сказать ему...
- Это чудовищно... Но разве сейчас разумно устраивать забастовки?
Эмиль сначала не ответил. Потом посмотрел мне в глаза.
- Мсье Жюлеп, - сказал он, - ведь мы не боши... Разумно ли? Не о том речь, что надо быть разумными. Надо выгнать бошей... Вы помните 36-й год? Тогда вы спросили меня, почему я участвую в стачке... Так вот! Сегодня, как и тогда, нельзя предавать товарищей... И когда один падает, десять других должны стать на его место.
Какой-то громадный фельдфебель протиснулся между нами, обдав нас особым запахом немецкой солдатни, с таким ничего не выражающим лицом, какого никому не удается состроить лучше бошей.
- Они хорошо обмундированы, - заметил Эмиль и заговорил о другом.
Я не встречал его весь 1942 год. Дела у нас принимали странный оборот. Уже нельзя было встретить людей, которые защищали бы Виши. Работать в печати стало просто невозможно.
Газеты делались с помощью клея и официальных сообщений.
Конечно, норою мы пытались протащить несколько слов, фраз, но в этой цензуре сидели такие полицейские сволочи! К счастью, они частенько бывали не очень-то сообразительны.
В ноябре, после высадки американцев в Алжире и оккупации южной зоны немцами, сомнения могли оставаться лишь у тех, кто был глуп как пробка. Наш листок закрыли. Патрон вел себя шикарно, некоторое время он продолжал нам платить, как будто ничего не случилось. По сути дела, я первый раз в жизни смог оглядеться. Мне дали возможность кое-где печататься люди из Сопротивления. Но я пока еще бродил ощупью... И вот наступила ночь, когда Гитлер, уничтожив нашу армию, нанес смертельный удар Виши...
Наконец я взялся писать периодические приложения для некоторых газет, где еще работали кое-какие друзья. Конечно, не очень-то приятно было читать то, что печаталось на соседних страницах. Но я не трепал ни имя Вандермелен, ни подпись Жюлеп. А жизнь была очень дорога. Даже если и не покупать на черном рынке... а только иногда брать дополнительное блюдо в ресторане... это стоило так дорого! А раз я не подавал под сладким соусом "смену" и не превозносил разных паразитов...