Снова осторожно взяв банку в руки, я иду дальше и все чего-то ищу, все на что-то надеюсь. Дует ветер, на горизонте синеют горы. Вдруг меня в одну секунду сковывает страх, ложись, ложись, в укрытие, ты ведь в чистом поле, как мишень… Вздрогнув от безумного ужаса, растопырив руки, я бросаюсь вперед и прячусь за деревом, дрожу, задыхаюсь, потом с облегчением перевожу дух – все прошло, – осматриваюсь: меня никто не видел. Постепенно успокоившись, я нагибаюсь к выпавшей из рук банке. Вода вылилась, но рыбы еще бьются в лужице. Я наклоняюсь ко рву и набираю свежей воды.
Медленно, отпустив мысли на волю, я иду дальше. Приближается лес. По тропинке бежит кошка. Поля до самой рощи перерезает железнодорожная насыпь. Тут, думаю я, можно поставить блиндажи, довольно глубокие, с бетонным покрытием, слева провести траншеи с подкопами и секретами, а сверху поставить несколько пулеметов, нет, только два, остальные ближе к роще, тогда все это пространство окажется под перекрестным огнем, тополя придется спилить – отличная мишень для вражеской артиллерии, – а на холме расставить минометы. И пусть только сунутся…
Раздается свисток поезда. Я поднимаю глаза. Да что это со мной? Пришел в места своего детства и рою тут траншеи… Привычка, думаю я, мы уже не в состоянии видеть просто природу, мы видим местность, полосу наступления или обороны. Старая мельница на пригорке не мельница, а опорный пункт, лес не лес, а прикрытие, эти мысли лезут и лезут.
Я отбрасываю их и пытаюсь вспомнить детство. Но получается плохо. Давешняя радость куда-то ушла, мне уже не хочется идти дальше. Я разворачиваюсь.
Вдалеке виднеется одинокая фигура. Мне навстречу шагает Георг Раэ.
– Ты что здесь делаешь? – удивленно спрашивает он.
– А ты?
– Ничего.
– Я тоже ничего.
– А банка? – Георг насмешливо прищуривается.
Я краснею.
– Да чего стыдиться? Рыбок захотелось половить, да?
Я киваю.
– И как?
Я мотаю головой.
– Да, в форме не получится, – задумчиво говорит Георг.
Мы садимся на поленницу и закуриваем. Раэ снимает фуражку.
– Помнишь, как мы менялись марками?
– Помню. Дрова на солнце сильно пахли смолой, мелко шелестели тополя, с воды дул прохладный ветер… Все помню. Как искали лягушек, читали, говорили о будущем, о жизни, которая ждала нас за голубым горизонтом, заманчивая, будто приглушенная музыка.
– Вышло несколько иначе, а? – Раэ улыбается нашей общей теперь улыбкой, чуть горькой, чуть усталой. – На фронте мы ловили рыбу по-другому. Гранату в воду, и они с лопнувшим пузырем плавают белым брюшком вверх. Практичней.
– Как так могло получиться, Георг, – спрашиваю я, – что мы тут сидим и толком не знаем, чем заняться?
– Чего-то не хватает, Эрнст, правда?
Я киваю. Он хлопает меня по груди.
– Сейчас я тебе скажу, я много об этом думал. Вот это все, – он обводит рукой луга, – была жизнь, она цвела, развивалась, и мы развивались вместе с ней. А там, – он машет рукой назад, вдаль, – там была смерть, она умерла и заодно немножко разрушила нас самих. – Он опять улыбается. – Нас нужно слегка подлатать, малыш.
– Может, было бы лучше, будь сейчас лето, – говорю я. – Летом все как-то легче.
– Дело не в этом. – Георг выпускает дым. – Я думаю, тут другое.
– И что же?
Он пожимает плечами и встает.
– Пошли домой, Эрнст. Сказать тебе, до чего я додумался? – Он наклоняется и говорит мне на ухо: – Я, наверно, опять пойду в армию.
– Безумие, – оторопело отвечаю я.
– Отнюдь, – качает он головой и вдруг становится серьезным. – Может, всего-навсего последовательность.
Я останавливаюсь как вкопанный.
– Но, боже мой, Георг…
Он идет дальше.
– Я ведь вернулся на несколько недель раньше тебя, – пожимает он плечами и переводит разговор на другое.
Когда появляются первые дома, я выливаю из банки воду с рыбами обратно в ров. Колюшки стремительно улепетывают. Банка остается на берегу.
Мы прощаемся. Георг медленно идет по улице. Я останавливаюсь у своего дома и смотрю ему вслед. Его слова странным образом взволновали меня. Наползает что-то неопределенное; я хочу его ухватить, но оно отскакивает; пытаюсь приблизиться – растворяется, а затем опять подкрадывается сзади и замирает.
Небо свинцовой плитой нависает над низкими кустарниками площади Луизы, деревья голые, стучит на ветру открытое окно, в палисадниках, в лохматых зарослях калины насупились безнадежные, сырые сумерки.
Я смотрю вдаль, и вдруг у меня возникает чувство, как будто я вижу это впервые. Все такое незнакомое, что я почти ничего не узнаю. Неужели я действительно провел свои детские годы, такие яркие, сверкающие, какими они сохранились в памяти, на этом мокром, грязном газончике? Неужели эта пустынная, скучная площадь и завод на ней действительно были тем мирным уголком, который мы звали домом и который в потоках тамошнего ужаса служил утопающим надеждой и спасением? Разве в перерывах между смертью и смертью над воронками мысленному взору сладостным, печальным видением представала эта серая улица с уродливыми домами? Разве в моих воспоминаниях она не была светлее, красивее, шире, богаче? Неужели все неправда, неужели кровь лгала мне, память обманывала? Меня начинает бить озноб. Не изменившись, все стало другим. По-прежнему идут часы, и вызванивают куранты на башне завода Нойбауэра, точно так же, как и тогда, когда мы впивались взглядом в циферблат, наблюдая за движением стрелок; по-прежнему мавр с гипсовой трубкой сидит по соседству в табачном ларьке, где Георг Раэ купил нам первые сигареты; по-прежнему в лавке колониальных товаров, что напротив, выставлены картинки, рекламирующие мыльный порошок; по-прежнему на них изображены люди, которым мы с Карлом Фогтом в солнечную погоду стеклышками от часов выжигали глаза. Я разглядываю витрину – видны даже эти выжженные пятнышки. Но между пролегла война, а Карл Фогт погиб у Кеммеля.
Я не понимаю, почему, стоя здесь, не испытываю тех же чувств, что и тогда, в воронках и бараках. Куда подевались свет, полнота, предвкушение радости, блеск, неименуемое? Или мои воспоминания были живее действительности? Неужели они и стали действительностью, а та померкла, съежилась и ничего от нее не осталось кроме голого остова, на котором полощутся разноцветные флаги? Неужели они поменялись местами, и теперь действительность лишь скорбным облаком парит над воспоминаниями? Или годы, проведенные там, сожгли мосты, ведущие в прошлое?
Вопросы, вопросы… И ни одного ответа!..
Поступили распоряжения относительно посещения школы участниками войны. Наши делегаты добились своего: сокращено учебное время, организованы спецкурсы для солдат и снижены экзаменационные требования.
Это было не так-то просто, хоть и революция, потому что весь переворот только рябь на воде. Вглубь не идет. Да, кой-какие важные посты занимают теперь другие люди, и что с того? Каждому солдату известно, что у командира роты могут быть наилучшие намерения, но если унтер-офицеры упрутся, он ничего не сделает. Точно так же провалится и самый прогрессивный министр, если реакционный блок тайных советников настроен против него. А все тайные советники в Германии остались на своих местах. Эти конторские наполеончики неистребимы.
* * *Первый урок. Мы сидим на скамьях. Почти все в форме. Трое с бородами. Один семейный.
На своем месте я обнаруживаю мое имя, аккуратно вырезанное перочинным ножом и даже закрашенное чернилами. Я еще помню, как совершил этот подвиг на уроке истории, а все-таки мне кажется, что это было сто лет назад, такое странное чувство – сидеть тут. Это значит, что война ушла в прошлое, и круг замкнулся. Но мы уже за его пределами.
Заходит преподаватель немецкого Холлерман. Перво-наперво он делает необходимое – возвращает нам наши вещи, остававшиеся в училище на хранении. Да, долгонько они тяготили совестливую учительскую душу. Холлерман отпирает классный шкаф и достает оттуда мольберты, чертежные доски и, самое главное, толстые пачки голубых тетрадей – сочинения, диктанты, контрольные. Слева на кафедре вырастает высокая стопка. Он вызывает нас по именам, и Вилли перебрасывает тетради, так, что летают промокашки.
– Брайер!
– Здесь!
– Брюккер!
– Здесь!
– Детлефс!
Молчание.
– Погиб! – выкрикивает Вилли.
Детлефс, невысокого роста, блондин, хромал на одну ногу, как-то остался на второй год. Рядовой, погиб в 1917 году у горы Кеммель.
Пачка тетрадей перекочевывает на правый угол кафедры.
– Диркер!
– Здесь!
– Дирксман!
– Погиб!
Дирксман, из крестьян, заядлый игрок в скат, пел плохо, погиб у Ипра. Пачка идет направо.
– Эггерс!
– Не подоспел еще! – кричит Вилли.
Людвиг добавляет:
– Ранение в легкое, находится в дортмундском резервном госпитале, оттуда на три месяца направляется в Липсринге.
– Фридерихс!