Но радости не было.
Радости не стало, да... Последняя его радость, съесть что-то, напоминающее о тех временах, - еда напоминала, и вода там была другая, и земля... Он не любил свою -- скупую, серый песок, словно зола пожарища... камни эти, тоже серые, море - свинцовое... Где тепло, мой цвет? Он десятки лет черпал из себя то, что накопил в те два счастливых солнечных года. Вернулся, зачем?.. Шла война за свободу, его чувство справедливости было уязвлено, его позвали, он должен был помочь... А потом -- полюбил, женился, стал знаменит картинами... Италия все отодвигалась - молодость, которую не догонишь, в нее не вернуться. К тому же там стало противно, страшно, тоже шла война, и непонятная, чужая... Он остался. Шли годы.
x x x
Несколько лет тому назад он потерял интерес к молодой жене. Нет, он любил смотреть на нее, гордое приятное чувство... И если оказывался в одной постели, то чувствовал обычное волнение, он хотел ее, у них получалось, и он думал, ну, почему так редко, ведь я еще могу... На самом же деле глаза и воображение уже предали его, осталось только осязание, простое и надежное чувство, и самое последнее... Осязание и вкус, да... А ему все еще казалось, что возможно, хоть каждый день, и только случайные препятствия мешают оказаться в ее постели, то одно, то другое...
Не так давно, уже зная о болезни, наклонной плоскости, трещине, он вдруг понял, что препятствие в нем самом. Стоит уйти, и он надолго забывает об этом приятном занятии, в сущности незначительном, даже смешном в своей простоте и незатейливости... а дела вытесняют эти встречи из памяти не случайно, просто силы в нем уже мало, заблуждений, присущих молодости, еще меньше, и его легко отвлечь. Отношения между ними сохранялись теплые, она вообще была приветливой девочкой, доброй, глупенькой... а в будущее он не заглядывал, там была трещина, он знал, это скоро. Они останутся, и не будут бедствовать, вот все, что я могу для них, но это немало. Он знал по себе, как уродует людей бедность, помнил крошки и кошачью еду, никогда не забывал.
x x x
Он был еще мальчиком, но уже работал -- днем в адвокатской конторе, переписывал, разносил бумаги, а вечерами давал уроки детям в богатой семье за стол и кров. У него был свой уголок, узкая щель за кухней, можно сказать, своя комнатка, правда, без двери и окна, зато свои стены. Но именно стены оказались для него мучительны, он боялся закрытых небольших пространств, особенно когда оставался один, в темноте и тишине. Стены давили на него, медленно сближались, проседал потолок, он видел это движение, небольшими дробными шажками... Уверял себя, что не может быть, но не помогало. Тогда он должен был решить -- "ну, и пусть...", и закрывал глаза, готовый ко всему. Страх отступал, он понемногу успокаивался и засыпал, если голод не догонял его.
Он рос еще, и почти всегда был голоден. Его неплохо кормили по вечерам, на кухне, открывали шкаф, там была еда, потом запирали. Но ему хватало только на несколько часов, потом снова острая грызня в животе... и к ночи, когда в доме затихало, он искал, тихой серой тенью рыскал по кухне, собирал крошки, запавшие в складки скатерти, но это все было мало, мало... Тогда он подбирался к красивому домику в передней, в нем жила кошка, белоснежная, с темными пятнышками на лапках и спине, ее раз в неделю мыли пахучим мылом и вытирали большим махровым полотенцем... Самодовольное существо, она спокойно смотрела на Паоло из круглого окошка. Рядом стояло несколько мисочек с едой, она всегда оставляла про запас: насытившись, ходила вокруг своих мисок и небрежными движениями закапывала еду. Ночью он слышал, как она неторопливо чавкает, хрумкает утиными костями, можно было сойти с ума... И он обкрадывал ее, торопливо очищал ее миски, а она лениво наблюдала, зная, что утром принесут еще. С громко бьющимся сердцем он ускользал в свою каморку без двери, всегда боялся, что заглянут, и потому забивался в самый дальний угол, за кровать, и в темноте, судорожно глотая, доедал...
x x x
Он так любил поесть, и теперь этой радости лишается. Смешно, он сказал себе, какая все-таки мелочь!.. Но его ощущение жизни состояло из радостных мелочей, весь солнечный мир был построен из цветных мазков, крошечных по сравнению со всей картиной, и таких необходимых, потому что каждый был связан со всеми остальными. И в картине, и в жизни это одинаково, да...
И в живописи он почти всего лишился, уже больше года не мог свободно поднять рук. Сначала кое-как удавалось на высоту плеча, потом уже с трудом втаскивал их на стол, за которым обедал, мешала острая боль в локтях и плечах. Он скрывал ее, занимая соседей веселыми разговорами, а сам понемногу тянул, тянул правую вверх, с колен, подталкивая левой рукой, что оказалась посильней... а потом левая оставалась на коленях одна, и никто ей помочь не мог, он искоса посматривал на нее, как на живое существо, которое бросил помогла, а он отказался от нее. Потом он собирался с силами, и со злостью, упорством - никогда не верил, что его можно сломить - одним отчаянным движением вырывал кисть наверх, и пальцами, пальцами мертвой хваткой за край стола...
Нет, никогда не верил, что вот так! что все! что никогда!.. Ему казалось, он в последний момент выпутается, выкрутится, избежит того, что поджидает каждого...
Неправда, только не его!
x x x
Да, с живописью начались поражения и отступления. Пришлось вот перейти к эскизам, небольшим картонам, а к огромным полотнам он и не подходил. И все-таки, сумел себя утешить, убедить, что так в сущности даже лучше -правильней, логичней, и пользы больше, и ученикам работа... Ведь главное -точный эскиз, достаточно глянуть с расстояния, композиционный гений еще при нем.
И это было правдой, но не всей, радости от живописи убавилось, потому что он любил все делать сам, сам!..
Он не умел смотреть на себя со стороны, его ум не находил применения и скучал, когда перед ним вставала вся жизнь, а не сегодняшнее дело. Все в нем протестовало, он говорил себе, что жизнь складывается из дней, а сегодняшний прожит честно, в трудах... Отказывался , отворачивался, отстранялся от серьезных разговоров с собой, ему было невыносимо скучно, а общие мысли о своей жизни казались бездарными и жалкими. Они, действительно, были такими и сводились к словам - "Ну, что же, надо жить, надо стараться", " ну, мы еще поживем...", "человек должен" - и другим, таким же простым и мало что значащим.
Избегал, причем вряд ли сам понимал, почему так происходит. Если бы его приперли к стенке, он бы сказал, пожалуй -- " скучно, и все неправда, потому что жизнь..." И махнул бы рукой.
x x x
При этом он понимал историю, тонко оценивал картины, умело вел свои дела, талантливо уговаривал властителей, побеждал в спорах дипломатов... Он поразительно много знал, глубоко и точно... но как только речь заходила о том, что называют вопросами жизни и смерти, да еще применительно к собственной персоне, да, да, именно к собственной... это было уже слишком! -- он скучнел, отделывался незначительными фразами...
Он чувствовал в себе жизнь настолько сильно и остро, что любые рассуждения, как только касались его самого, казались неуместным вздором.
- О чем вы, ребята... - он как-то выдавил из себя, когда молодые его помощники начали спорить о смысле жизни. - Не с чем жизнь сравнивать... и нечего тут рассуждать. Цвет сравниваешь с цветом, холст с холстом, и то бывает тяжко и трудно. А тут жизнь...
Он отказывался говорить. Ведь неминуемо коснешься собственной жизни, тогда придется вспомнить и о смерти, да? Он не хотел.
Он свою жизнь не понимал, но и не старался, подспудно верил, что понять рассуждением нельзя, можно только жить и в ходе жизни постигать все новые связи вещей, явлений... осваивать их, и в конце концов, когда станет ясно, что с чем связано и как... то он схватит и вытянет всю сеть, это и есть бессмертие - когда чувствуешь все, все вокруг зависящим только от тебя самого!.. как чувствуешь положение пятен на картине - всем телом, спиной, будто стоишь на остром гребне и чудом сохраняешь равновесие.
Так он и жил, радовался и сохранял равновесие. Считался умным, но мудрым никогда не был. Паоло, да...
x x x
Паоло возвращался в мастерскую. В груди у него клокотало и сипело, он в последние дни скрывал это от окружающих, старался не подходить слишком близко, когда говорил, избегал тишины, а это было легко, потому что по коридорам постоянно бегали дети, расхаживали многочисленные гости, которых он не знал, это были знакомые и родственники его жены, он относился к ним доброжелательно и безразлично. В этой части дома, в переходе от большого здания к флигелю, было тихо, и он слышал свои шаги и тяжелое хриплое дыхание. Никогда не думал, что станет стариком и будет вот так дышать. "Я умру быстро и легко", так он думал в молодости. Или, "я так устану от работы, от славы и денег, что сяду и засну, и не проснусь, вот и все".
Его настиг ужас умирания, мужества и веры в свои силы не хватало, чтобы выдержать натиск страха. Он был один, ему стало жутко. Он обернулся, чтобы увидеть, кто сзади, но там никого не было, и впереди пусто, в большой мастерской, светлой, теплой... Всю жизнь мечтал о свете и тепле, а сейчас хотел одного - забиться в какое-нибудь тоже теплое, но узкое и темное место, и отсидеться, пусть лучше давят стены... Переждать, чтобы пронесло, чтоб не заметили его, вдруг снова повезет.