На самом же деле он, судя и рядя обо всем на свете, беспокоился только об одном - как бы не опоздать и вернуться к ужину засветло. Это было его единственной провинностью перед хозяйкой - он никогда не пропускал воскресного ужина, что почти всегда делали другие подмастерья, и ей приходилось из-за него одного сидеть дома или как-нибудь иначе о нем позаботиться. Получив свой кусочек жаркого или колбасы, он еще немного копошился у себя в каморке и затем ложился спать в приятном сознании, что отлично провел воскресный день.
При таком непритязательном, кротком и степенном нраве ему, однако, не была чужда легкая, затаенная ирония; казалось, он втихомолку забавляется легкомыслием и суетностью света, серьезно сомневается в величии и значительности дел земных и тщательно скрывает более глубокие думы. И действительно, он иногда строил такое умное лицо, в особенности когда с деловым видом вел свои воскресные разговоры, что легко можно было вообразить, будто в его уме зреют глубокие замыслы, по сравнению с которыми все, что предпринимали, строили и создавали другие, должно было казаться детской игрой. Великий план, владевший Иобстом днем и ночью, план, который был его тайной путеводной звездой в течение всех тех лет, когда он работал подмастерьем в Зельдвиле, состоял в том, чтобы непрестанно копить заработанные деньги, покуда их не хватит на приобретение гребеночной мастерской, в тот вожделенный день, когда она снова будет продаваться; таким образом, он в свой черед станет хозяином и самостоятельным мастером. Эта мечта стала основой всех его действий и средоточием всех его стремлений, ибо долгое наблюдение убедило его, что прилежный и бережливый человек непременно добьется успеха в жизни, если будет спокойно идти своей стезей и из беспечности других сумеет извлекать лишь пользу, а не убытки. А став хозяином, думал Иобст, он быстро заработает достаточно денег, чтобы приобрести права гражданства, и устроит свою жизнь так умно и целесообразно, как еще ни один житель Зельдвилы, не заботясь ни о чем, что не способствует умножению его достатка, не тратя ни гроша понапрасну, но извлекая как можно больше выгод из праздной суеты этого городка. План был столь же прост, сколь правилен и понятен, в особенности потому, что Иобст проводил его добросовестно и настойчиво; он уже отложил изрядную сумму, которую старательно прятал и по тщательному расчету надеялся со временем округлить настолько, чтобы достичь поставленной цели. Неестественно в этом продуманном и мирном плане было лишь то, что он вообще пришел Иобсту в голову, поскольку ничто в его сердце не побуждало его поселиться именно в Зельдвиле; он не питал особого расположения ни к самому городку, ни к людям, ни к политическому строю этого края, ни к его обычаям. Все это было ему столь же безразлично, как его собственная родина, по которой он никогда не тосковал; в сотне других мест на белом свете он, при своем трудолюбии и своей праведности, мог бы обосноваться так же прочно, как здесь; но это не было делом свободного выбора: по свойственной ему ограниченности, Иобст цепко ухватился за первую подвернувшуюся ему нить надежды, уповая, что она приведет его к благополучию. Говорят: где мне хорошо, там моя родина! Этой поговорке можно найти оправдание, когда речь идет о тех, кто действительно находит в новом отечестве необходимые, более благоприятные условия для своего преуспевания, кто по доброй воле пускается в путь, чтобы мужественно добиваться успеха и вернуться домой обеспеченным; или о тех, кто толпами бежит на чужбину от невыносимых условий жизни и, внимая зову времени, участвует в новом переселении народов за моря, или находит где-нибудь более верных друзей, чем у себя дома, или завязывает отношения, более отвечающие их сокровенным склонностям; или, наконец, о тех, кого удерживает в чужом краю та или иная благородная привязанность. Но все эти люди, куда бы они ни попали, любят ту страну, где обрели благополучие, и тем самым сохраняют в себе человеческое достоинство. Но Иобст почти не отдавал себе отчета в том, где, собственно, он находится; государственное устройство и обычаи швейцарцев были ему непонятны, и он только говаривал иногда: "Да, да, швейцарцы - политики! Политика, конечно, я думаю, прекрасная штука, если имеешь к ней склонность. Что до меня, я не знаток этого дела, у нас дома это не водится". Нравы зельдвильцев были ему противны и внушали страх, а когда в городе подымалось волнение или затевалось уличное шествие, он, весь дрожа, забивался в дальний угол мастерской и в ужасе ждал злодеяний и убийств. И все же единственной его мечтой, его глубокой тайной было желание остаться здесь до конца своих дней. По всему лицу земли рассеяны такие праведники, осевшие в том или ином месте только потому, что нашли там случайный источник благосостояния, к которому присосались, - без тоски по старой родине, без любви к новому отечеству, без широкого кругозора, без пристального внимания к окружающему; и похожи они не столько на людей со свободной волей, сколько на низшие организмы, на причудливых микроскопических зверюшек или на семена растений, которые по воздуху и воде переносятся волею случая в те места, где затем произрастают.
Так жил он в Зельдвиле год за годом и умножал свое тайное сокровище, надежно спрятанное под плитой каменного пола его каморки. Еще ни один портной не мог похвастать, что заработал на нем хотя бы медный грош, - ведь праздничный сюртук, в котором он приехал, имел точно такой же вид, что и в ту пору. Еще ни один сапожник не получил с него ни пфеннига, потому что еще не сносились подошвы на сапогах, привешенных к его дорожной котомке в день приезда; дело в том, что в году всего пятьдесят два воскресенья, и только половину из них Иобст отметил небольшой прогулкой. Никто не мог похвалиться, что видел у него в руках крупную или мелкую монету: как только он получал плату, она тотчас же исчезала самым таинственным образом, и даже выходя за городские ворота, скопидом не оставлял при себе ни одного гроша, так что никак не мог что-либо истратить.
Когда в мастерскую приходили торговки с вишнями, сливами или грушами и другие рабочие удовлетворяли свои прихоти, в нем тоже пробуждалась тысяча и одна прихоть, и успокаивал он их тем, что с величайшим вниманием участвовал во всех переговорах, поглаживал и ощупывал красивые вишни и сливы и в конце концов, радуясь своей выдержке, милостиво отпускал смущенных женщин, принимавших его за лучшего из покупателей. С радостным удовлетворением смотрел он, как его товарищи ели купленные яблоки, и подавал множество полезных советов, как их печь или чистить. Но если никому от него и не перепадало ни гроша, зато никто никогда не слыхал от него грубого слова, несправедливого подозрения, ни на кого он не смотрел косо; напротив, он старательнейшим образом избегал всяких ссор и не обижался, когда окружающие позволяли себе подтрунивать над ним. И как ни любопытно было ему наблюдать всякие сплетни и ссоры и размышлять о них, ибо это как-никак являлось бесплатным развлечением, - все же, когда другие подмастерья тратились на разгульные пирушки, он остерегался принимать участие в таких затеях, чтобы не оплошать и не попасть в неприятное положение. Короче говоря, в нем было причудливое смешение подлинно героической мудрости и стойкости с тихим и низменным бессердечием и бесчувственностью.
Как-то раз ему в течение многих недель довелось быть единственным подмастерьем у хозяина; в этом безмятежном спокойствии он чувствовал себя так же хорошо, как рыба в воде. Особенно его тешило ночное раздолье в кровати, и он весьма разумно пользовался этим прекрасным временем, стараясь заранее вознаградить себя за неминуемые неудобства в будущем. Он словно утраивал свою особу, то и дело меняя положение и представляя себе, что в кровати лежат трое, причем двое из них учтиво предлагают третьему не стесняться и устраиваться поудобнее. Этим третьим был он сам, Иобст, и в ответ на их воображаемые уговоры он с наслаждением закутывался в одеяло, или широко раскидывал ноги, или ложился поперек кровати, а иной раз в простодушной радости кувыркался по ней. Но вот однажды, когда он еще засветло улегся в постель, неожиданно появился пришлый подмастерье, которого хозяйка направила в каморку. Только Иобст улегся врастяжку, положив ноги на перину, как вошел незнакомец, снял свою тяжелую котомку и тотчас начал раздеваться, так как изнемогал от усталости. Иобст с быстротою молнии перевернулся, вытянулся на своем привычном месте у стены и сказал себе: "Этот скоро удерет отсюда, потому что теперь лето и приятно постранствовать".
Утешив себя этой надеждой, он тихонько повздыхал и покорился своей участи, ожидая ночью пинков и обычного спора из-за одеяла. Каково же было его изумление, когда вновь прибывший, хоть он и был из Баварии, вежливо поздоровался, бесшумно улегся на другом краю постели и в течение всей ночи вел себя так же мирно и учтиво, как сам Иобст, ничем ему не досаждая. Это неслыханное происшествие так взволновало Иобста, что, в то время как баварец мирно спал, он всю ночь не сомкнул глаз. Утром он стал рассматривать своего удивительного сотоварища по кровати самым внимательным образом и убедился, что тот тоже не первой молодости; новый подмастерье, в свою очередь, вежливо осведомился у Иобста о здешних порядках и условиях жизни примерно так, как сделал бы это он сам. Как только Иобст это заметил, он замкнулся в себе и стал обходить молчанием самые простые вещи, словно какую-то великую тайну, но при этом все время старался разгадать тайну баварца; а что у того была такая своя тайна, это Иобст чуял безошибочно. Разве может такой рассудительный, кроткий и опытный человек не замышлять чего-то сокрытого от людей и очень выгодного для него самого?