- Ага, добрый знак.
Это я делаю умышленно. Но мои последующие ошибки - уже не следствие великодушия. Нет, нет, просто я играю рассеянно, поминутно забываю защитить фигуру, поминутно не замечаю опасности, поминутно попадаю в подготовленную ловушку, пока в конце концов сам отец Бальтазар, вначале злорадно радовавшийся моим ошибкам, не покачает сокрушенно головой. И все это лишь потому, что вместо того, чтобы сосредоточиться на игре, я думаю, о чем и, главное, как мне его спросить. Ворочаю это в голове и на языке, пока наконец между двумя ходами не взрываюсь вопросом:
- Скажите, предохраняет ли вера от безрассудства?
И не успел Бальтазар уставиться на меня удивленным взглядом, как я уже знал, что это не тот вопрос, который я хотел ему задать. И поспешил добавить:
- Я спрашиваю, потому что знаю: мудрость не спасает человека от наивного безрассудства. - Но и теперь удивление не покинуло его глаз.
- Не понимаю, к чему вы клоните, - сказал он после долгого молчания.
А поскольку я не попытался или, вернее, поскольку не нашел пути, как объяснить, что во мне бушует, я сперва склонил взор к шахматной доске, сделал ход пешкой и объявил гарде. А пока я размышлял о том, как спасти от гибели королеву, он наконец разговорился.
- Не знаю, хорошо ли я понял, о чем вы спрашиваете. Не знаю, что вы хотите услышать. Но, пожалуй, отвечу так. Вера - как наш костел, куда вы не ходите. Фундамент у нас глубокий, колонны крепкие, стены толстые, но буря, ветер и смерч могут разбить окна, снести черепицу с крыши, молния может ударить в шпиль, и вот вам ущерб и запустение. И тут необходимо все заново отремонтировать. Наивность, как вы говорите, безрассудство, зло не покидают нас, даже когда мы верим. И не всегда наша вера сильнее искушения. Однако исповедь и покаяние починят разбитые стекла и треснувшие стены. - Потом, как всегда, отец Бальтазар, быстро вернувшись к игре, проговорил: - Этого бы я вам не советовал. Так вы королеву не спасете.
Я быстро меняю ход, а потом мы уже не разговариваем, только передвигаем фигуры на доске да отпиваем, чуть смущенно, красное вино.
Я снова проиграл. Только по дороге домой и еще долго потом я не думал, как обычно, о партии и ошибках, которых мог избежать, размышлял о том, что услышал из уст отца Бальтазара. Значит, и вера не была надежным плащом, закутавшись в который, можно спастись от всех ловушек. И этот панцирь могли пробить удары неустойчивой слабости и неожиданной непогоды. Правда, покаянием можно залатать трещины и щели, однако новые удары открывали их после каждого нового столкновения с жизнью, и ничего иного не оставалось, как чинить свои доспехи снова и снова. Я не сумел уверовать в то, что стократ склеенный кувшин удержит налитое в него вино.
И вот я снова себя спрашиваю: не прав ли все-таки Педро? Как он сказал? "Не мудрствовать, доктор, не мудрствовать. Раскинь пошире руки и обними все, что только войдет в объятие".
Быть может, он все-таки прав. Сейчас ночь. Холодная октябрьская ночь. Я стою посреди натопленной горницы и смотрю в окно на ясное небо, на котором дрожат звезды. Раскрою объятия и сольюсь в них с ночью и с небесным сводом, со звездами и тишиной тьмы.
Уношу все это в постель и, прежде чем обнять еще и сон, говорю себе: пожалуй, все-таки Педро прав.
ХLV
Деревья сбросили зелень, красная листва кленов перемешалась с золотом берез и отражается, словно выгравированная из металла, в ясном небе октябрьского дня.
Педро делает вид, будто деревья горят, взлетает на крышу и машет крыльями, точно зачарован пламенем пожара.
На луга и жнивье тем временем слетаются цапли, потом они стаями взлетают, кружат над деревней, ожидая, когда к ним присоединятся другие, вновь выстраиваются в ряды и пускаются в далекий путь за солнцем.
- Никогда я не желал ничего недостижимого для себя, - говорит Педро. Нo крыльям цапель, диких гусей и ласточек я завидую.
- Твои красивей, - утешаю его.
- Пожалуй, но к солнцу они меня не донесут.
- Не мудрствовать, Педро, не мудрствовать, - плачу ему его же монетой. - Раскинуть крылья и обнять ими, что только можешь.
- Так, - смеется он. - Вижу, все же я тебя кое-чему научил. Обнять, что только поместится в объятия.
А потом мы стоим оба, Педро - расправив крылья, я - протянув вперед руки, и обнимаем все, что перед нами. Горящие клены, златовласые березы, стаи цапель, строящихся в ряды для полета, и ясное небо октябрьского дня. Никогда прежде я не знал, как широки мои объятия и сколько всего могут охватить.
Потом ветер срывает с деревьев листья и разбрасывает по окрестностям так во время свадьбы, выходя из костела, разбрасывают на дороге блестящие медные монеты. А Педро подставляет грудь каждому опускающемуся на землю золотому листку, как летом подставляет голову навстречу солнечным лучам. А потом, когда листья опадут и выстелят русло дороги, а дождь придаст их золоту особый блеск, Педро прилетит и позовет меня пойти с ним поплавать по золотой реке. И я иду, и мы вместе бороздим высокие волны влажной золотой листвы, которая шуршит под нашими ногами, и вдруг слышим в этом звуке песню, которую я не слышал с детства. И снова, распахнув крылья, идем и обнимаем все близкое и далекое.
Затем настанет зима и золотое блюдо опавшей листвы превратится в накрытый белой скатертью стол заснеженных полей. И снова появятся узоры следов, оставленных воронами, кошками, лисицей, ласочкой, а также и следы саней, влекомых лошадьми с бубенцами, и следы мужских сапог, и следы детей, ведущие к ледяным горкам на замерзшем пруду. И рисунки мороза на окнах: хвощи, папоротники, ромашки, и тысячелистник, и павлиний хвост - все словно вышитое на свадебном платочке. А дети, лепящие снеговиков, катающиеся на санках и бросающиеся снежками, которые они скатывают и швыряют теми же движениями, что их отцы и деды. И вновь есть для чего раскинуть руки и объять все, что только можно сжать в объятиях.
А потом снова весна, и хотя ты никогда не знал, насколько широки твои объятия и сколько ты можешь ими обнять, вдруг оказывается, что тебя не хватает на все, что ты хотел бы в них заключить, и не остается ничего иного, как возвращаться и вечно готовить руки для новых объятий. Но и этого недостаточно, ибо ни в какое другое время тебя не призывает столько вещей: почки на молодых ветвях, подснежники, прорастающие сквозь белое покрывало лугов, первые стебли травы, птицы, строящие гнезда, - чтобы остановиться перед каждым из них, к каждому из них притронуться ласковыми пальцами, коснуться каждого прутика, каждой размороженной груды земли, каждого нового листика, который за ночь покажется на вчера еще голых ветках дерева.
Мне все больше и больше кажется, что все-таки Педро прав.
ХLVI
Весна, лето, осень, зима, весна, лето, осень, зима. Точно песня шарманки? Нет, нет, ничего подобного. День и ночь, ночь и день, утро, полдень, вечер, ночь, утро, полдень, вечер, ночь. Словно четки в руках тибетского ламы? Нет, и стократ нет. Правда, уснешь и проснешься, и вновь заснешь, и вновь проснешься, но никогда не засыпаешь дважды в одну и ту же ночь и никогда не просыпаешься дважды в один и тот же день. Правда, все минет и все возвратится заново, но каждый день растворяется в другом сне, и каждый сон превращается в иную действительность.
Педро, как всегда, прав.
- Зачем столько шуму? - говорил я ему, когда он утром приветствовал день торжественной фанфарой. - День как день. Один из многих.
Но он стоял на своем:
- Нет, нет, доктор. Сегодня прекраснее, чем вчера, потому что сегодня есть, а вчера уже нет. И по той же причине завтра будет прекрасней, чем сегодня. И когда нас больше тут не будет, все равно будет прекрасный день, всегда добавлял мой мудрый Педро.
Никогда прежде я не верил в его мудрость больше, чем теперь, никогда он не был мне ближе, никогда прежде я не желал называть его братом, никогда прежде мне не случалось столь часто повторять его слова и принимать их как бы за свои, - чем теперь, когда все мне говорит, что настало время подумать о прощании.
Как мудр мой Педро.
Словно крот, я собирал колоски знаний в амбар мозга. Всю жизнь складывал одно знание к другому, искал любой орешек мудрости, который можно добавить в кладовую, а потом все, что я знал, променял на мелкие деньги и ничего не приобрел. Я попадался в любую сеть, в любую ловушку, запутывался в любой паутине, словно беспомощная муха, стремглав летел в любую пропасть, мой корабль, вновь и вновь поглощаемый волнами и вечно выбрасываемый на рифы, разбивался о любую скалу.
И пока я растрачивал годы на мудрствование, Педро пел все одну и ту же песенку. Пел в разных тональностях, в разных вариациях, но всегда одну и ту же, которой оставался верен. Прекрасное утро, прекрасный день.
Как мудр мой Педро.
XLVII
Есть вещи, о которых я не говорю даже с Педро. Как ему объяснишь, что каждый день мы с чем-нибудь прощаемся, что с того дня, как мы приходим на свет, и до той минуты, когда на наш гроб упадут первые комья земли, мы никогда не перестаем прощаться. Всю жизнь машем чему-то платочком из отъезжающего поезда. Как это объяснить именно ему, именно Педро, ведь я знаю, что он мне ответит: мол, мы всю жизнь что-нибудь приветствуем. И если я скажу: пожалуй, пожалуй, что-то приветствуем, только чтобы cнoва с ним проститься, я уже знаю, что он мне ответит. Наоборот, как раз наоборот, скажет, мы прощаемся, чтобы приветствовать что-то новое, что-то еще более прекрасное.