Когда он наказывал ученика, никто в классе не занимался. Мы только смотрели в растерянном молчании, напуганные приступом гнева, который не могли ни понять, ни объяснить. Его покрасневшее лицо и изменившийся голос казались нам свидетельством каких-то страшных замыслов, и мы тряслись от страха на своих нартах.
Мы знали, каким образом он увидел, что Томпсон делает гримасы за его спиной. Стекло на картине, висевшей над камином, отражало все, что происходило позади Тэкера, и, смотря на картину, он видел перед собой не мертвых солдат и не размахивающего знаменем и что-то кричащего человека, а лица учеников.
Трость и ремень часто упоминались в разговорах ребят. Кое-кто из старших мальчиков со знанием дела рассуждал на эту тему, и мы почтительно прислушивались к их словам.
Так, они сообщили нам, что если вложить конский волос в трещинку на кончике трости, то при первом же ударе по руке мальчика трость расколется надвое. Узнав об этом, я мечтал пролезть через окно в школу, когда она опустеет, вложить конский волос в трещинку и скрыться незамеченным. Я представлял себе, с какой яростью будет мистер Тэкер рассматривать на следующий день свою сломанную трость и с какой улыбкой буду я протягивать ему руку в ожидании удара, который, как мне хорошо известно, он нанести не может. Это была упоительная картина.
Но для того чтобы вставить конский волос, требовалось взломать крышку учительского стола, а этого сделать мы не могли. Вместо этого мы натирали ладони смолой, веря, что от этого они загрубеют и никакие удары не будут для них чувствительны.
С течением времени я стал авторитетом во всем, что касалось смолы; я указывал, сколько смолы надо брать, объясняя, как наносить ее на кожу, говорил, какими свойствами обладают разные смолы, и все это тоном знатока, не терпящего возражений.
В, дальнейшем, однако, я перешел к другому средству - коре акаций; я размачивал кору в горячей воде и погружал руки в образовавшуюся коричневую жидкость. Я утверждал, что это дубит кожу, и в доказательство показывал свои ладони, загрубевшие от постоянного трения о перекладины костылей. Многих я обратил в свою веру, и пузырек настоя коры акации, при условии, что кора была совсем черной, стоил четыре камешка для игры или шесть картинок от папиросных коробок.
В школе я сначала сидел на "галерке", во владениях мисс Прингл. "Галерка" состояла из нескольких рядов парт, расположенных ярусами, и последний ряд находился чуть ли не под самым потолком. К каждой парте было прикреплено сиденье без спинки, на котором умещались шестеро ребят. Все парты были изрезаны перочинными ножами - их покрывали инициалы, круги, квадраты и просто глубокие царапины. В некоторых крышках были прорезаны круглые отверстия, и через них можно было бросить в ящик резинку или карандаш. Шесть чернильниц покоились в специально проделанных для них отверстиях, а рядом с ними были желобки для ручек и карандашей.
Малыши писали на грифельных досках. В каждой доске наверху была просверлена дырочка, и через нее пропущена веревочка, к которой привязывалась тряпка.
Чтобы стереть с доски написанное, надо было поплевать на нее, а потом потереть тряпкой. Тряпка очень скоро приобретала неприятный запах, и приходилось выпрашивать у матери новую.
Мисс Прингл была убеждена, что настойчивое повторение одного и того же помогает навсегда запечатлеть в памяти ребенка нужный факт, который тем самым становится понятным без всяких объяснений.
Мы сначала заучивали азбуку, повторяя ее каждый день, и затем весь класс нараспев произносил:
- Ка-о-тэ - кот, ка-о-тэ - кот, ка-о-тэ - кот.
Вечером можно было сообщить матери, что ты умеешь назвать буквы в слове "кот", и она находила это событие достойным всяческого удивления.
Но отец не увидел в нем ничего особенного. Когда я ознакомил его с приобретенными мною познаниями, он сказал:
- К черту "кота". Скажи-ка лучше, какие буквы в "лошади".
При желании я быстро усваивал все, чему нас учили, но на уроках я любил хихикать и болтать, и мне частенько приходилось отведывать трости. С каждого занятия я уходил, чего-то не усвоив и не выучив, и я начал ненавидеть школу. Почерк у меня, по мнению мисс Прингл, был плохой, и когда она смотрела мои упражнения по орфографии, то всегда щелкала языком. Вот рисование на свободную тему мне нравилось: я рисовал листья эвкалиптов, и мои рисунки были совсем не похожи на рисунки остальных. На уроках рисования с натуры мы срисовывали кубы, а мои всегда получались кривыми.
Раз в неделю у нас бывал урок, именовавшийся "наука". Он мне нравился потому, что на нем разрешалось стоять вокруг стола, и мы могли толкаться, возиться и вообще всячески развлекаться.
Как-то мистер Тэкер открыл шкаф, в котором находились несколько стеклянных пробирок, спиртовка, сосуд с ртутью п кожаный кружок, к середине которого была прикреплена веревочка. Все эти предметы он поставил на стол и сказал:
- Сегодня мы займемся давлением воздуха, которое равно четырнадцати фунтам на квадратный дюйм.
Я не видел в этих словах никакого смысла, но, так как я стоял рядом с Мэгги Муллигэн, мне захотелось блеснуть в роли научного светила.
- Мой отец говорит, - сказал я, - что чем больше нахватался человек воздуха, тем легче он становится и в реке никогда не утонет.
Я полагал, что это имеет известное отношение к теме урока, но мистер Тэкер, медленным движением положив кожаный кружок на стол, посмотрел на меня с таким выражением, что я отвернулся, и процедил сквозь зубы:
- Маршалл, да будет тебе известно, что нас не интересуют ни твой отец, ни любое сделанное им наблюдение, даже если таковое свидетельствует о глупости его сына. Будь любезен внимательно слушать урок.
Затем он взял кожаный круг и, намочив его, прижал к столу, и никто из нас не мог его отодрать, кроме Мэгги Муллигэн, которая, дернув с размаху, оторвала его от стола, доказав, что воздух ни на что не давит.
Отвозя меня домой, она сказала, что я был прав - воздух ни на что не давит.
- Мне хотелось бы что-нибудь тебе подарить, - сказал я Мэгги, - но у меня ничего нет.
- А детские журналы у тебя есть? - спросила она.
- У меня под кроватью валяются два, - ответил я с живостью. - Я подарю их тебе.
ГЛАВА 14
Постепенно костыли сделались частицей моего существа. Руки у меня развились вне всяких пропорций с остальными частями тела, особенно крепкими и твердыми стали они под мышками. Костыли мне больше не мешали, и я передвигался на них совершенно свободно.
При ходьбе я применял различные "стили", которым давал названия аллюров. Я умел двигаться шагом, рысью, иноходью, галопом. Часто я падал и сильно расшибался, но постепенно научился при падении принимать такое положение, чтобы моя "плохая" нога от этого не пострадала. Все свои падения я разбил на определенные категории и, падая, знал заранее, будет это падение "удачным" или "неудачным". Если костыли скользили, когда я уже вынес тело вперед, то я падал на спину, и это был самый "неудачный" тип падения, потому что моя "плохая" нога подвертывалась и оказывалась подо мной. Это было очень больно, и, падая таким образом, я, чтобы удержаться от слез, колотил руками по земле.
Если же скользил только один костыль или я зацеплялся за камень или корень, то я падал вперед, на руки и никогда не ушибался.
Как бы то ни было, я всегда ходил в синяках, шишках и царапинах, и каждый вечер заставал меня за лечением ушиба или увечья, полученного в течение дня.
Но это меня не огорчало. Я воспринимал эти досадные неприятности как нечто неизбежное и естественное и никогда не связывал их с тем, что я калека, так как по-прежнему вовсе не считал себя калекой.
Когда я начал ходить в школу, я узнал, что такое смертельная усталость - постоянная беда всех калек.
Я всегда старался идти напрямик, срезал углы, искал самый короткий путь. Я шел напролом через колючие кусты, чтобы не сделать нескольких лишних шагов, обходя их; лез через забор, чтобы избежать небольшого крюка, хотя до калитки было рукой подать.
Нормальный ребенок тратит свою избыточную энергию на всевозможные шалости: скачет, прыгает, кружится, идя по улице, подшибает ногой камешки. Я тоже испытывал эту потребность и, когда шел по дороге, давал себе волю и делал неуклюжие попытки прыгать и скакать, чтобы таким образом выразить хорошее настроение. Взрослые, видя эти неловкие усилия излить охватившую меня радость жизни, усматривали в них нечто глубоко трогательное и принимались глядеть на меня с таким состраданием, что я тотчас же прекращал свои прыжки и, лишь когда они исчезали из виду, возвращался в свой счастливый мир, где не было места их грусти и их боли.
Сам того не замечая, я стал по-новому смотреть на мир. Если раньше я испытывал естественное уважение к тем мальчикам, которые посвящали чуть ли не все свое время чтению, то теперь меня стали интересовать только достижения в области спорта и физических упражнений. Футболисты, боксеры, велогонщики вызывали у меня гораздо большее восхищение, чем деятели науки и культуры. Моими лучшими приятелями стали мальчики, слывшие силачами и задирами. Да и сам я на словах стал обнаруживать самую настоящую воинственность.