мои наставники и коллеги иногда присылали мне бандерольки с алмаатинским «Беломором». Я обходил редакцию, всех угощал, товарищи великодушно принимали подношение, закуривали, хвалили, кашляли, сплевывали и незаметно отправляли папиросину в урну.
Прошло более четверти века. Я много ездил по стране и не раз бывал за пределами Родины. Но как ни планирую, все не удается посетить Казахстан, наверное, потому, что в юность обратной дороги нет.
А недавно мой друг, вернувшись из командировки в Алма-Ату, положил мне на стол пачку сигарет «Медео», и я тотчас вспомнил историю, которую только что вам рассказал.
Я ЕМУ РАССКАЗАЛ О БОЛГАРИИ
За полчаса до погружения мы со старшим лейтенантом Иваном Довженко курим на ходовом мостике. Точнее, курю я, а Иван, прищурившись, всматривается в горизонт. Русая прядь выбилась из-под черной пилотки, в лучах заходящего солнца она кажется огненной. Солнце, огромное, красное, подожгло океан, набрякли багрянцем облака, холодный сверкающий шар медленно погружается в пучину.
— Завтра ветрено будет, — говорит Иван так, между прочим, ни к кому не обращаясь. И болтанка будет — баллов семь…
Крохотная, поменьше воробья, желтая пичуга неожиданно садится рядом с нами на обод сигнального фонаря, недоверчиво косится на людей черной бисеринкой глаза. Далеко залетела, отчаянная, умаялась, видно. Иван смотрит на птичку, улыбается.
Познакомились мы с Иваном несколько неожиданно. Сначала на базе у подводников я увидел на Доске почета фотографию приглянувшегося мне офицера — коммуниста и отличного специалиста, как было сказано в подписи под снимком. А через два часа повстречался с ним на лодке и тотчас же узнал его. И теперь я знаю, что этот высоченный красавец-офицер с такой знаменитой фамилией — мой земляк. Родился в Черкассах, учился в Ленинграде, женился в Севастополе. Окончив училище, направлен сюда — на Тихий. Служит командиром боевой части на отличной подводной лодке, последние дни дохаживает в лейтенантах.
Правда, на рассказы о себе Иван скуповат, сдержан. Собеседника слушает очень внимательно, о себе же — обронит, да и то редко, лишь два-три слова.
— А в Болгарии вы бывали? — неожиданно спрашивает он, как бы продолжая начатый в отсеке разговор.
— Приходилось, всю ее изъездил в свое время, — говорю я не без удовольствия, тоном много повидавшего на своем веку человека.
— Расскажите, — коротко бросает Иван, и в просьбе его слышен оттенок приказа.
Я собираюсь с духом и настраиваюсь на долгий разговор.
— Видите ли, о Болгарии коротко рассказать невозможно. Болгария необычайна — море света, тепла… Но лучше всего туда приезжать весной, в мае, когда цветут сады, благоухают розы. Там звезды в ночи сверкают, крупные, как апельсины, и девушки ослепительно-улыбчивы и красивы…
— Расскажите о памятниках, — нетерпеливо просит Довженко. — Меня интересуют памятники. В Софии, в частности…
Я несколько обижен, но виду не подаю. О памятниках, так о памятниках. Пожалуйста. Сколько угодно.
— Начинать, пожалуй, надо с Пловдива, а не с Софии, — говорю я. — Начинать надо с Алеши. С того самого русского солдата Алеши, о котором в известной песне поется: «Цветов он не дарит девчатам, они ему дарят цветы». В плащ-палатке, в пилотке стоит Алеша на высокой-высокой горе над древним и юным городом…
Величественная каменная фигура в ясную погоду видна за десятки километров. Но что интересно — у подножия монумента есть маленький, не слишком приметный крестик — могила русских солдат, павших при освобождении Пловдива от турок сто лет назад. Эта могила, как, впрочем, все другие памятники в Болгарии, всегда утопает в цветах. А в дни фашистской диктатуры одна очень старенькая женщина ежедневно приносила сюда по живой розе и клала на могилу русским освободителям. Фашисты-чернорубашечники били старуху, отбирали у нее цветы, однажды даже упрятали в тюрьму. Но стоило ей выйти на волю, и она снова ежедневно поднималась на крутую гору и приносила цветы братушкам, так ласково называют болгары русских. Старушка эта давно умерла. Так теперь пионеры Пловдива отыскали ее могилу и каждый день приносят ей по одной живой розе — за то, что в самое трудное для Родины время она не изменила любви к братьям-освободителям.
— А в Софии? — спрашивает Иван, и глаза его сужаются, чуть поблескивают вопросительно из-под длинных ресниц.
— В Софии, — продолжаю я, — мне очень запомнился памятник Василю Левскому. Он воздвигнут на месте бывшей виселицы, где капала кровь Василя Левского… Это был легендарный народный герой, вроде нашего Пугачева или Кармалюка, только пограмотней, пожалуй, человек необычайного мужества и огромной физической силы. Левским назвали его люди за львиное сердце. Он работал сельским учителем, позже ходил из деревни в деревню, из города в город, обучал детей родному языку, грамоте, призывал народ на борьбу с турецкими поработителями. Не раз хватали его янычары, но Василь Левский всегда убегал из самых неприступных темниц и опять продолжал борьбу. Наконец турки снова выследили героя, тяжело ранили, заковали в цепи. Посреди Софии соорудили виселицу и согнали народ на казнь. Тогда Василь, чтобы не даться живым палачам, с разбега разбил голову о каменную стену. Он погиб за несколько месяцев до освобождения родины от турецкого ига…
— А какие еще в Софии памятники? — спросил Иван, глядя туда, где красный ободок солнца чуть-чуть еще выглядывал из-за волн.
— Был я в Мавзолее Георгия Димитрова и в Центральном парке, на могиле советских солдат. Там воздвигнут целый мемориальный ансамбль, а главный обелиск так высок, что, кажется, звездою цепляется за тучи…
— И цветы там есть? — быстро спросил Иван.
— Конечно же!
— Там лежит мой отец, — вдруг не сказал, а тихо выдохнул Довженко. Он меня никогда не видел. Я родился уже после…
Он встал, старший лейтенант Довженко, выпрямился во весь свой двухметровый рост, всей грудью вдохнул прохладного воздуха и шагнул к люку.
— Спасибо за рассказ…
Через мгновение я услыхал, как трап загудел под его могучим телом…
СЫНОВЬЯ ПРИНИМАЮТ ПРИСЯГУ
Ослепительно сверкает снег. Синий предрассветный снег. Он выпал только что ночью, серебристым маскхалатом укутал овражки, кусты и озимь, и вековые ели нахлобучили на макушки седые генеральские папахи. Каждая такая ель сияющим новогодним чудом украсила бы самую широкую городскую площадь…
В декабре светает поздно. Фиолетовой дымкой подернут плац. Пуст плац — лишь вдалеке у КП маячат фигурки часовых. И тихо — так тихо, что слышно, как падают с елей пушистые хлопья снега и высоко в небе позванивают ледышками замерзшие звезды…
Тонко запела труба. Ее призывный, пронзительный голос, словно луч прожектора, рассек сумрак; тотчас грянул оркестр — медноголосо, солнечно, как-то по-особому молодо —