— Нехорошо вы о людях судите, Вера Андреевна, — с упреком говорит Грушина. — Может, кто и действовал по злобе, не скажу, не знаю. Но большинство руководствовалось не злобой, а справедливостью. — Она обиженно поджимает губы. — Накануне кончины Валентины Васильевны все ведь знали: не жилец она. На завод никогда уже не вернется. И все-таки единогласно постановили: отдать ей квартиру. Не было ни зависти, ни жадности. А почему? Потому что люди подошли по справедливости. А Наташке отдавать — несправедливо. Вот и вся недолга.
— Нет, — возражает Казакова. — Неправда. — Она отрицательно качает головой. Сомову просто пожалели. Не из чувства справедливости дали ей квартиру я из чувства жалости. Это разные вещи.
— Почему же разные? — Грушина подозрительно смотрит на Казакову.
Опять Зинаиде Михайловне что-то непонятно. Что значит разные? Выходит, пожалеть человека — несправедливо? Вот ведь как, по словам Казаковой, получается.
— Объясню, почему разные, — говорит Вера Андреевна. — Справедливость есть, когда есть убеждение. Я в чем-то убеждена и потому так поступаю. Тогда моя позиция прочная, надежная, она не зависит от разных мимолетных чувств и настроений. А жалость, что легкий флюгер. Сегодня я расчувствовалась, готова все на свете отдать. А завтра мне кто-то что-то нашептал, не так меня настроил — и я последнее отберу, в три шеи выгоню.
Грушина молчит.
Медленно все обдумывает.
Как, однако, хитро перевернула дело Вера Андреевна! То стыдила, глаза ела за то, что не дали Наташке квартиру, а то почти обвиняет: зачем матери, покойнице, при жизни хотели отдать? Пойми, куда клонит!
Грушина опускает глаза. Лучше всего ей, конечно, сейчас просто не ввязываться в спор с Казаковой. Ишь какая та говорливая, как поднаторела во всех этих речах.
А Вера Андреевна продолжает:
— Почему Валентину Васильевну пожалели? — спрашивает и сама же отвечает себе: — Да потому, что она была своя, близкая, всем хорошо знакомая, всем известная. Значит, на обыденную, житейскую доброту людей еще хватило, а вот на доброту, так сказать, принципиальную, на этическое убеждение, правило — уже нет. А мы ведь пишем, учим: человек человеку — друг, человек человеку — брат. Не сослуживец сослуживцу, а человек человеку…
Ладно, Грушина и не пытается больше понять, о чем говорит Вера Андреевна. Видит: пошли доклады. Когда шибко грамотным нечего по-человечески просто сказать, обычно начинаются доклады.
И все-таки совсем уж легко уступить Казаковой Зинаиде Михайловне тоже не хочется. Она, слава богу, тоже не лыком шитая. За долгие годы как-никак правила этой ораторской игры неплохо усвоила.
Лицо Грушиной постепенно твердеет, становится независимым. Она смиренно прячет под стол руки и, чуть-чуть, только самую малость, повысив голос, невинно спрашивает:
— Не понимаю я вас, Вера Андреевна. Это у кого же, по-вашему, не хватило убеждения? У коллектива? — Грушина делает паузу, ждет, чтобы Казакова вполне усвоила ее, Зинаиды Михайловны, правильные слова. — Коллектив постановил, квартиру Наталии Сомовой не давать. Так что же выходит, коллектив ошибся?
Директор Новиков давно уже досадливо морщится, слушая спор женщин. Теперь, покосившись на меня, он нетерпеливо похлопывает ладонью по столу и говорит.
— Товарищи, товарищи, прошу вас…
Казакова перебивает его:
— Совершенно верно, — отвечает она Грушиной. — Ошибся коллектив. — Сохранять по-прежнему спокойный тон Вере Андреевне больше не удается. — Только почему, — спрашивает она, — тридцать шесть неправых людей, по-вашему, коллектив, а тридцать два справедливых — нет? В конце концов, то, что перетянула недобрая четверка, только случайность. Могла и не перетянуть… Она усмехается. — Как мы иногда любим гипнотизировать себя словами! Коллектив — понятие, разумеется, высокое, благородное, но ведь отдельный, конкретный коллектив — это ведь тоже живой организм, который может и заблуждаться, ошибаться, быть несправедливым, расти, созревать…
Новиков не дает ей закончить.
— Понятно, Вера Андреевна, — говорит он. — Ваша мысль совершенно ясна. Не знаю только, зачем под единичный факт подводить такую, — он отечески улыбается, — могучую базу. — Директор показывает мне глазами на Казакову: в теоретики, мол, все, как один, норовим, видели, а? — Мы должны признать, — говорит директор, — что допустили ошибку. На собрании не сумели повести за собой людей. Но обобщения ваши… они товарищу, — он кивает в мою сторону, — не интересны.
— Они ин-те-ресны товарищу, — четко, раздельно, в упор глядя директору в глаза, говорит парторг Казакова. — И нам с вами, Владимир Иванович, они тоже очень интересны.
На секунду в комнате воцаряется тишина. Я боюсь неожиданного скандала. Но Новиков первый отводит от Казаковой взгляд, добродушно мне улыбается: у женщины характер-порох, не правда ли?
Казакова нехотя отворачивается от него.
— Иногда говорят, — продолжает она, — вопрос решен демократично, голосованием, чего же вы еще хотите? Но что это значит — голосование? Одна только арифметика? Нет, неправда. Арифметика — дело последнее. Прежде всего нужно обеспечить, чтобы вверх руки тянули люди просвещенные, убежденные, нравственные. Тогда — я согласна — давайте голоса считать. А пока этого в данном коллективе нет — чего считать? Можно и просчитаться. — Она опять обращается к Новикову: — Разве в том беда, Владимир Иванович, что мы лишь не сумели за собой повести людей, не добрали четырех голосов? Эка мелочь… Беда в том, что мы не сумели людям доказать: отняв квартиру у Наташи Сомовой, они не дочь покойной Валентины Васильевны обворовали — они обворовали самих себя.
Тут я опять увидел лицо Грушиной.
Пока между собой спорили Казакова и директор, Зинаида Михайловна выжидательно молчала. Не вмешивалась.
Но теперь она побледнела как полотно. Если бы Казакова вдруг ударила сейчас Грушину, та, наверное, меньше бы это почувствовала.
— Что же, интересно, они украли у себя, Вера Андреевна? — шепотом спросила Грушина. — А?
Во взгляде Веры Андреевны не было ни жестокости, ни жалости.
— Душевный покой, Зинаида Михайловна, — печально сказала она. — Они у себя украли душевный покой.
Грушина не пошевелилась.
— Каждый из тридцати шести, отобравших у дочери и матери покойной Сомовой квартиру, — сказала Казакова, — когда-нибудь — может, через неделю, а может, через год — однажды подумает: вот я сегодня живу, работаю, благодарности получаю, грамоты. Но если со мной, не дай бог, как с Валентиной Васильевной, что случится, то и мою память тоже могут вот так растоптать, осквернить, разменять на квадратные метры. — Казакова, кажется, опять овладела собой, говорила ровно, спокойно. — И это сделает не мой враг, не чужак, а своя, уважаемая, только реалистически мыслящая Зинаида Михайловна, которая сейчас, пока я еще жива, кладет за меня всю свою душу, себя не щадит. — Казакова посмотрела на Зинаиду Михайловну, спросила мирно: — А знаете, что остается от подобных дум? Не приведи господи! Пустота в душе, холод и одиночество.
Грушина сидела точно в оцепенении.
— Вот почему так страшна, по-моему, ваша сугубо реалистическая позиция, Зинаида Михайловна, — сказала Казакова. — Вы от чужих рук спасли для своих квартиру, двадцать пять квадратных метров. Но отняли у своих несравненно больше. По-моему, это был крайне нерасчетливый, очень невыгодный обмен.
Грушина поднялась со стула.
Последняя кровинка сошла с ее лица.
— Большое вам спасибо, Вера Андреевна, — произнесла она. — За все большое вам спасибо. — Она низко, до земли, поклонилась Казаковой и на секунду так застыла.
Казакова не проронила ни слова.
Грушина выпрямилась и, не глядя ни на кого, вышла из комнаты.
— Ох, зачем вы с ней так, Вера Андреевна? — досадливо сказал Новиков. — Честное слово, перегнули палку.
— Сочувствуете ей? — спросила Казакова, — В глубине души готовы ее понять и поддержать? Только вот неудобно вам: человек интеллигентный, образованный, на поминках заявляли: «Семья Сомовой — наша семья…»
Мне опять кажется, что вот-вот разразится скандал.
Но оба они молчат.
— Я тоже сочувствую Грушиной, Владимир Иванович, — негромко вдруг говорит Казакова. — Однако не могу и не хочу, как вы, спустить эту историю на тормозах. Мы потерпели поражение и должны знать, какой найти из него выход. Не ради нас с вами, — она машет рукой, — ради людей на заводе. И ради самой Зинаиды Михайловны. Сегодня Грушина оказала людям дурную услугу, заставила поверить: раз у них побуждения чистые, значит, и сами они уже морально чисты. А ведь это ох как неправильно. Мы с вами знаем: побуждения могут быть чистыми, да слепыми, неразумными, незрелыми. Хорошо хотеть — этого еще мало, Владимир Иванович, надо еще уметь и хорошо действовать. — Казакова молчит, думает и произносит: — Сегодня наша с вами задача, директора и парторга, — добиться, чтобы люди наконец как следует поработали душой… Пускай хоть с опозданием, но поработали душой.