Мы никогда больше не станем об этом говорить, сейчас воображение соединяет нас так же смутно, как некогда реальность. Мы никогда не станем вместе искать, на ком вина, на ком ответственность, не будем стремиться к возобновлению, возможно, не столь уж непредставимому. Хавьеру осталось лишь ощущение кары, но что такое кара перед любовью и желанием, что за нелепый атавизм проявился с такой силой и именно там, где он рассчитывал на счастье, почему и раньше, и потом - настоящее: Эйлин, Мария Элена, Дорис, а прошлое, Мирей, до самого конца будет вонзаться кинжалом молчания и презрения. Только молчания, хотя презрение и накатывает волной всякий раз, когда приступом тошноты является воспоминание, - в Мирей презрения нет, лишь молчаливая грусть, Мирей повторяет про себя: она или он; а еще: и она, и он; Мирей повторяет, что не всякий мужчина способен проявить себя в час любви и не всякая женщина умеет разбудить в мужчине мужчину. Да, оставались еще переговоры, последнее средство: Хавьер предложил поехать куда-нибудь вместе, провести пару недель где-нибудь в укромном уголке, чтобы снять заклятие, изменить ритуал, встретиться наконец по-другому - без полотенец, без проволочек, без заранее намеченных планов. Мирей сказала: да, конечно, как-нибудь потом, пусть он позвонит из Лондона, может, ей удастся взять две недели отпуска. Они прощались на вокзале, Мирей поездом возвращалась в хижину, потому что машина была неисправна. Хавьер уже не мог поцеловать ее в губы, но прижал ее к себе, и снова попросил поехать с ним куда-нибудь, и глядел на нее до тех пор, пока ей не сделалось больно, пока она не опустила глаза, повторив: да, конечно, все будет хорошо, спокойно возвращайся в Лондон, в конце концов все будет хорошо. Так говорят с детьми перед тем, как повести их к врачу или иначе как-нибудь сделать больно. Мирей, со своей стороны медали, уже вряд ли на что-то надеялась, вряд ли верила во что-то, она, скорее всего, вернется к хижине и к пластинкам, даже не пытаясь представить себе иной путь к тому, с чем разминулись. Когда он позвонил из Лондона и предложил далматское побережье, называя числа и места с той определенностью, за которой так явно кроется страх отказа, Мирей ответила, что напишет. Со своей стороны медали, Хавьер только и смог сказать, что да, он подождет, как будто бы непостижимым каким-то образом знал, что письмо придет короткое и любезное, и - нет, бесполезно вновь и вновь искать безвозвратно потерянное, лучше остаться друзьями; восемь скупых строк, и обнимаю, Мирей. Каждый со своей стороны - неспособные опрокинуть стоящую ребром медаль; Хавьер написал письмо, где хотел указать единственный путь, который им осталось вычертить вдвоем, единственный, никем не хоженный, свободный от обычных формул взаимного уважения, путь, который не должен пролегать через лестницу или лифт, ведущие к спальне или гостиничному номеру, путь, не заставляющий его раздеваться одновременно с нею; но письмо было всего лишь измокшим платком, он даже не смог закончить, подписал в середине фразы и схоронил в конверте, не перечитывая. Мирей не ответила, предложения работы в Женеве вежливо отклонялись - между нами ребро медали, мы живем далеко и никогда больше не напишем друг другу: Мирей в своем домике в предместье, Хавьер, разъезжая по свету и возвращаясь в свою квартиру с назойливостью мухи, что садится в сотый раз на один и тот же сгиб руки. Как-то вечером Мирей проливала слезы, слушая квинтет Брамса, но Хавьер не умеет плакать, его только мучат кошмары, которые он стряхивает с себя, сочиняя тексты, что прикидываются кошмарами: имена в них другие, а правда, наверное, та же самая, в них нет медали, поставленной ребром, разделяющим одну и другую сторону, нет заветных ступеней, по которым нужно подняться; но, конечно, это всего лишь тексты.
Тот, кто бродит вокруг
Кубинской пианистке Эсперансе Мачадо
Хименеса высадили, едва только стемнело, понимая, что риск очень велик; бухточка находилась почти рядом с портом. Конечно, его доставили на скоростной и бесшумной лодке, она стремительно прочертила след на поверхности моря и опять растаяла вдали, а Хименес, замерев в кустах, выжидал, пока глаза привыкнут к темноте, пока все пять чувств вновь приспособятся к горячему воздуху и звукам этой земли. Еще два дня назад кругом был ад раскаленного асфальта и тошнотворная вонь городской стряпни, ясно ощутимый запах дезинфекции в вестибюле гостиницы "Атлантик", почти всегда под напыщенные тосты "бурбон", которым все они пытались заглушить воспоминания о роме; а теперь, пусть затаившийся, настороженный, едва смеющий думать, он впитывал всем своим существом запахи Орьенте, ловил такой знакомый зов одинокой ночной птицы, - быть может, она здоровалась с ним, во всяком случае, будем считать это добрым знаком.
Поначалу Йорку казалось неразумным высаживать Хименеса так близко от Сантьяго, это было против всяких правил, однако именно поэтому и потому, что Хименес знал местность, как никто другой, Йорк в конце концов пошел на риск и подготовил лодку. Теперь главное было не запачкать туфли и появиться в мотеле с видом туриста из провинции, осматривающего свою страну; там Альфонсо позаботится о его устройстве, остальное же вопрос нескольких часов: отнести пластиковую бомбу в нужное место и вернуться на берег, где будут ждать лодка и Альфонсо; когда они окажутся в открытом море, по сигналу с лодки сработает взрыватель, на фабрике раздастся взрыв, к небу взмоют языки пламени - это будут проводы честь по чести. А пока что надо было подняться к мотелю по старой тропинке, забытой людьми с тех пор, как севернее проложили новое шоссе, передохнуть перед последним отрезком пути, чтобы никто не заподозрил, сколько на самом деле весит чемодан; когда Хименес встретится с Альфонсо, тот подхватит багаж с готовностью друга, избегая услуг гостиничного носильщика, и отведет Хименеса в одну из удобно расположенных комнат мотеля. Это составляло самую опасную часть, задания, но попасть на территорию фабрики можно было только из сада, окружавшего мотель; немного удачи, помощь Альфонсо - и все сойдет хорошо.
На тропинке, забытой прохожими, заросшей кустами, ему не встретилось ни души; вокруг только запахи Орьенте да жалобы птицы, которая на мгновение вывела Хименеса из себя словно его нервам нужен был предлог, чтобы чуть-чуть расслабиться, чтобы он против своей воли признал, что полностью беззащитен, даже без пистолета в кармане, на этом Йорк настаивал категорически, дело удавалось или проваливалось, но в обоих случаях пистолет был ни к чему, более того, мог все погубить. У Йорка были свои представления о характере кубинцев, Хименес знал их и про себя поливал его бранью, пока поднимался по тропинке, замечая, как среди последних кустов, точно желтые глаза, загораются огни редких домов и мотеля. Но не было смысла бранить Йорка, все шло according to schedule8, как сказал бы этот сукин сын, и Альфонсо в саду мотеля с громким возгласом шагнул ему навстречу, что за черт, а где же машина, старик, двое служащих смотрят и прислушиваются, я жду тебя уже четверть часа, да, но мы немного опоздали, а машина поехала дальше отвезти одну женщину, которая едет к своим, я вышел там, на повороте, ну еще бы, ты ведь у нас галантный мужчина, пошел ты, Альфонсо, здесь пройтись одно удовольствие, чемодан перешел из рук в руки без малейшей заминки, мускулы напряжены до предела, но если бы кто посмотрел со стороны, сказал бы, что он легкий как перышко, совсем пустой, пошли за ключом, а потом выпьем по глотку, как там Чоли и ребята, ну, им капельку грустно, конечно, старик, хотелось бы поехать вместе, но сам знаешь, школа и работа, на этот раз отпуска не совпали, что поделаешь, не повезло.
Наскоро принять душ, убедиться, что дверь надежно заперта, чемодан стоит открытый на второй кровати, зеленый сверток - в ящике комода, среди рубашек и газет. У стойки Альфонсо уже попросил два рома и побольше льду, они курили, разговаривали о Камагуэе, о последнем бое Стивенсона, музыка доносилась как бы издалека, хотя пианистка сидела тут же, у конца стойки, она тихонько сыграла хабанеру, потом что-то из Шопена и перешла к дансону, а затем к балладе из старого фильма, ее в прежние добрые времена пела Ирене Дунне. Они взяли еще по порции рома, и Альфонсо сказал, что утром вернется и повозит его по городу, покажет новые кварталы, в Сантьяго есть что посмотреть, работают тут что надо, люди выполняют и перевыполняют планы, микробригады - отличная штука, Альмейда приедет на открытие двух новых фабрик, недавно здесь был сам Фидель, все товарищи трудятся не покладая рук.
- Да, у нас в Сантьяго не заспишься, - сказал бармен, и они одобрительно засмеялись; в ресторане оставалось уже мало народу, и Хименесу отвели стол возле окна. Альфонсо простился, повторив, что заедет за ним утром; удобно вытянув ноги, Хименес принялся изучать меню. Усталость усталость не только телесная - заставляла его следить за каждым своим движением. Все здесь было таким мирным и сердечным, тишина, Шопен, пианистка опять наигрывала прелюдию Шопена, но Хименес чувствовал, что опасность притаилась рядом, малейший промах - и эти улыбающиеся лица исказит гримаса ненависти. Он знал такие ощущения и умел с ними бороться; попросив мохито, чтобы время летело незаметнее, он благосклонно выслушал советы официанта сегодня рыбные блюда лучше мясных. Ресторан был почти пуст, у стойки молодая пара, чуть подальше - человек, похожий на иностранца, он пил, не глядя в стакан, не спуская задумчивых глаз с пианистки, которая теперь опять повторяла балладу Ирене Дунне, Хименес вдруг вспомнил ее название - "Твой взор подернут дымом", тогдашняя, прежняя Гавана, опять Шопен, один из этюдов, Хименес тоже играл его мальчиком, когда учился музыке, давно, до периода больших потрясений, медленный, меланхолический этюд, напомнивший ему гостиную у них дома, покойную бабушку, и по контрасту - его брата Робертико, оставшегося тут невзирая на отцовское проклятие, он как последний идиот погиб на Плая-Хирон, вместо того чтобы сражаться за возврат к настоящей свободе.