Ветерок падает на влажные травы, запутывается в туманах и засыпает. Покой.
Там, где был месяц, горами снега встают облака и думают. Под их думы тают последние минуты степных снов.
Первыми просыпаются туманы. Они шевелят краями, трогаются с места. И ни степь, ни звезды не знают, когда они придут сюда вновь. Им не хочется уходить, — они шевелятся лениво, они медлят. Но проснувшийся бык трубит:
— Мму-у-у!
Пора уходить.
Зосима оглядывает степь и сбегает с кургана:
— Гоп-го-о-ооп!
Злых людей не было. Зосима с разбегу охватывает ладонями скользкую росную жердь колодезного журавля, и в небо взлетает пронзительный скрип. Ведро лязгает, руки захватывают воду, капли сверкают над ушами, в бровях. И пусть — сейчас взойдет солнце и высушит.
Зосима оборачивается на восток, вспоминает, что сегодня воскресенье, видит село, вербы, и ему хочется крикнуть и солнцу, и селу, и матери.
Следы туманов отливают на земле цветными пятнами.
Степь, нагая, чистая, влажная, лежит и ждет. Солнце будет печь, сушить, шершавить ее. Солнце погонит на нее людей, быков…
— Идем, идем! — несется от шалаша.
Корней ловит Онуфрия и ведет к колодцу:
— Грязный, хуже свиньи.
— Да ну его! Холодно!
— Мойся, ну!
Онуфрий зачерпывает руками воду и, пока Корней держит его за вздувшуюся па спине рубаху, водит ими по лицу.
— Еще, еще… не умрешь.
— Чистый уже… будет.
Корней опускает руку, Онуфрий пятится, искоса смотрит на него, вытирает лицо спущенным рукавом рубахи и с криком бежит к разведенному Зосимой костру:
— Брр-брр!
Дым кудрявится и синит степь. Зосима сидит в его клубах и ложкой мешает кашу. Лицо у него багровое, из глаз катятся слезы.
— Помой ложки!
Онуфрий греет над костром руки и сушит рукава.
— Оглох!? Мой ложки!
— Не хочу.
— А есть хочешь?
— Я свою ложку оближу.
— А нам? Зови отца, готово!
Они втроем садятся вокруг котелка. Из ложек я ртов идет пар. Из-за земли на степь льется красный свет. Когда затихают быки, кажется, будто не перепела тенькают вдалеке, не шмели жужжат, а лучи перебирают травы и звенят ими.
Онуфрий выносит из шалаша два кнута и сумку с хлебом. Один кнут он кидает Зосиме, другой кладет возле отца, а сам ложится и болтает ногами.
Быки трогаются в сторону солнца. Надо итти за ними, но Корней глядит на бледнеющий в первых лучах солнца костер и додумывает.
Зосима косится на него, кашляет, медленно поднимается, перекидывает через плечо сумку, берет змеей намотанный на черенок кнут, разматывает его и гладит пеньковый хвостик. Корней не шевелится. Зосима поджимает губы, умышленно громко зовет Рябчика, хлопает кнутом и кричит отстающим быкам:
— Гей! Ге-ой! Ну-у!
Корней переводит взгляд на мелькающие мутно-серые ноги Онуфрия и говорит:
— Иди, сынок, за меня в степь.
Онуфрий вскакивает на колени, приседает, поднимается и широко глядит на отца. На его щеках сквозь загар проступает краска.
— Ну, чего уставился? Иди, говорю, за меня с быками.
Онуфрий проводит пальцами по верхней губе и от волнения заикается:
— Ма-а-ма-ать же придет, я ж…
— Знаю, — обрывает его Корней, — ты все лето встречал мать, а сегодня я ее встречу.
— А я?
— Пасти будешь,
Губы Онуфрия вспухают. Он шевелит руками, как бы готовясь защищать право на встречу матери.
Корней ждет немного, затем шевелит руками и поднимает голубоватые бровастые глаза. Онуфрий пальцами теребит ладонь и свирепо глядит через костер. В глазах его-они тоже голубоватые, но яснее, чем у Корнея, они тоже будут* бровастыми, — в глазах его упрямство. Губы сжаты, голова наклонена, лоб перекосила складочка, ноздри подрагивают.
— Ну? — повышает голос Корней.
Онуфрий не слышит. Корней кладет па колени руки и хочет встать. Онуфрий не замечает этого. Корней сердито крякает и встает. Онуфрий задом отдаляется от него. Корней глядит в его перекошенное лицо и грозит пальцем:
— Смо-три, сынок, смо-три мне!
Онуфрий, не сводя глаз с его рук, осторожно берет за кончик кнут и тянет его за собою. У шалаша он надевает рваную соломенную шляпу, идет прочь, дает волю слезам, на ходу оборачивается, плачет громче, догоняет облитых пламенем зари быков и обрушивается на них:
— Куда-да-а? Я вот тебе!
Корнею жалко, его, и он часто затягивается дымом цыгарки. Мычанье слабее, рога сверкают. Быки и сыновья пропитываются солнцем, уходят в его лучи и превращаются в огнистые венчики цветов. Ветер колышет их, клонит все ниже, ниже, и перед глазами остаются только ширь и солнце.
В красные переливы зари вплетается золотой блеск, роса тает. После рева быков голоса птиц, шмелей и кузнечиков кажутся перезвоном невидимой воды. Над далью плывет коршун.
Корней землею забрасывает остатки костра, вешает на колья свитку, ложится в тень и решает встать после полудня. Да, но неужто ему придется ставить Аграфену на колени и заставлять есть землю, бить ее кнутом?
А иначе нельзя? Вот светит солнце, а надо бить. Глаза у Онуфрия хорошие, а надо бить. Тень, синева, звон, шопоты, — все вот такое, но…
В голове Корнея мутится. Солнце сквозь тень сеет на ресницы искристый песок и шепчет:
— Шша-шша…
Просыпается Корней во-время. Тень отодвинулась, и солнце сквозь рубаху печет спину. Корней идет к колодцу, раздевается, скрипом журавля вспугивает зной и плещет на себя воду. Струи перебирают волосы, скользят по черной шее, с бронзовых лопаток слетают на жилистую спину и катятся по коричневым позвонкам.
Корней вытирается и на ходу сушит рубаху. В солнце кожа твердеет, стягивает лицо, и оно становится шершавым, строгим. Таким оно и должно быть сегодня.
Шмели вылетают из тени на солнце и покрываются золотой пылью. Корней глядит на тень, надевает рубаху и радуется: «Угадал». На черте дали, в колеблющихся волнах зноя шевелится похожее на перекати-поле пятно.
Идет.
Корней одергивает бороду, светлые метелочки усов, морщится, кашлем заглушает тревогу и бранит не то себя, не то Аграфену, не то свое сердце.
Перекати-поле стало уже стеблем с растопыренными ветками и мутным венчиком. Корней таращит глаза па курган и хмурится. Далекий крик как бы подрезает жужжанье мух:
— Сыно-ок!
«Зови, зови» — жестко улыбается Корней. Крик сипит переливами сопилки и от натуги наливается хрипотой:
— Сыно-о-о…
Аграфена машет платком в красных цветочках, стирает со лба пот и гнется под тяжестью корзины.
Надо бы помочь ей, но Корней не шевелится.
— Да ты оглох!? Или спишь!? — совсем уже четко звенит усталый голос.
Корней поднимается и, нагнув голову, идет. Аграфена ждала Онуфрия, и тело ее расслабляет тревога:
«Не случилось ли чего?»
Вышитые короткие рукава ее рубахи от груди кругами смочены потом. Смуглые оттянутые корзиной руки красны до локтей. Сквозь сетку пришитой к рубахе мережки поблескивают бронзовые ноги. Лицо влажное, румяное.
В светлых голубых глазах испуг:
— Здравствуй…
— Здравствуй…
Аграфена отдает Корнею корзину:
— Случилось что? А чего ж ты остался у шалаша?
— Да та-ак…
— Может, нездоровится?
— Не-а, чего там… ничего…
— А-а, а я испугалась…
Глаза Аграфены яснеют.
— Давно не видела я тебя с детьми. Сдается так давно, что и не вспомнишь. В степи хоть бы душа какая. А дети как?
— Пасут.
Аграфена перекладывает с руки на руку платок и рассказывает:
— И у меня все ничего. Огурцы, кукуруза хорошие будут. С капустой вот неладно… гусеница проклятая, понимаешь. Ну, да я ее укорочу. Сад груш даст. Только ветер не оббил бы. Слив мало, так только, слава одна. Зато калина какая! Глянешь на нее, дух займет. Густая-густая!
Аграфена кончиком платка вытирает в уголках губ и поглядывает на Корнея. Ей хочется, чтоб он поднял глаза и взял ее под-руку. Ведь никого нет, — степь да солнце.
Но она крепится, — не молоденькая, семнадцать лет замужем.
Корней гудит от черных мыслей, ставит у шалаша корзину, не знает, с чего начать, и гнется, высокий, неловкий.
Аграфена заворачивает край юбки, садится и говорит:
— На поле на днях была. Ячмень ничего будто.
Земля там, сам знаешь… Ну, скотина края пощипала.
Глаз нужен.
Слова сливаются со звоном мух Аграфена будто клубок разматывает: скажет об одном, передохнет и опять.
Корнею кажется, она не спроста так ладно говорит. Нет, прячется за слова, сидит в стороне, будто с чужим. Загорелая шея Корнея становится багровой. Он открывает рот, задерживает дыхание и хрипло кидает:
— Ну, ладно! Пусть он сгорит тебе твой огород!
Голос Аграфены сникает, губы вздрагивают и остаются полуоткрытыми. Корней рукой как бы отстраняет обдуманный ночью разговор и бормочет: