В десятой лаборатории идет работа. И вместе с ней, параллельно ей, внутри нее все время звучат разговоры. Рабочий шум, как говорят здесь. Послушаем, что это за шум.
В углу за столом — двое. В руках у одного — бумажная лента с отпечатанными столбиками цифр. Другой заполняет ведомость и сверяет данные. Между ними идет диалог:
— Два. Альфа меньше.
— Четыре.
— Двадцать семь.
— Не может быть.
— Говорю тебе, двадцать семь. Возможен эксцесс.
— Иди ты к черту со своим эксцессом. Эксцесс! Любишь умные слова. Просто наврали при дешифрировании.
Этот диалог — словно фон, на котором идут все другие разговоры.
— Я же говорил вам, товарищи, что мы приняли неверную тактику. Мы уходили и приходили, а надо было просто не уходить. Раздразнили старца, он и развоевался.
— Нет, я просто не могу понять, какое право они имеют нас гнать? Это же посягательство на нашу свободу.
— Свобода есть осознанная необходимость. Учили-учили, а ты все свое.
— Учили. Конституцию тоже учили. Там так и написано: право на труд.
— Бедный. Труда ему не хватает.
— Труда хватает, но нужно создать условия. Может, я целый день думал, ничего не придумал, а к шести часам прорезалось. И вдруг звонок. На самой середине мысли.
— Воображаю, какая это была золотая мысль.
Этот разговор следует пояснить. Дело в том, что мы застали лабораторию в тревожное для нее время: в разгаре борьбы за десятичасовой рабочий день. Институтское начальство узнало, что во многих лабораториях засиживаются до поздней ночи, расходуют энергию, и издало приказ. Работающих стали выгонять вон по звонку. «На самой середине мысли». Они пробовали, потоптавшись на пустыре, вернуться обратно. Не тут-то было. Старик вахтер оборонял служебное помещение как личную собственность. Однажды проходную взяли приступом. Начальство (так называемый «старец») обещало репрессии. Парламентером был послан Критик, известный способностью говорить гладко и убедительно на любую тему. Начальство настаивало на семичасовом дне, в крайнем случае соглашалось на восьмичасовой. Критик сначала заломил двенадцатичасовой, но потом сбавил и сполз до десятичасового. Начальство не шло на уступки. Критик — тоже, оба вошли в азарт. Кончилось ничем: Критик вернулся в лабораторию и с юмором изображал, как шел торг (совсем как на ярмарке, только не хватало шапки, чтобы кидать на пол). Сегодня все были в волнении и решили после звонка не уходить, и все тут. «Пусть выведут с милиционером» (это — Зинка).
Гудит фон:
— Восемь.
— Два.
— Семнадцать.
— Одиннадцать.
А на фоне — разговоры, отдельные фразы:
— Опять целую серию запороли. Смотрите, не пленка, а порнография.
— А может, так и было?
— Не может быть. Чудес не бывает. Если так и было, придется признать существование бога.
— Ну что же. Идея сама по себе не так уж абсурдна. Не хуже многих твоих.
— Смотрите, снова статья на тему «Сможет ли машина когда-нибудь полностью заменить человека?».
— Вопрос риторический и принадлежит к числу неправильно поставленных. Пользы от него немного. Примерно столько же, как от вопроса: может ли всемогущий бог создать такой камень, который сам поднять не может?
— А я думаю, перед тем как ставить такой вопрос, нужно сначала дать определение: что такое человек и что такое машина? Разумеется, если определить машину как устройство, которое ни при каких условиях не может заменить человека, вопрос автоматически снимается.
— Слушай, ты совсем очумел! Сто часов машинного времени! Кто тебе даст? На твою паскудную задачку?
— Сам брал на свою паскудную! Двести часов слопал.
— Я брал в интересах науки.
— А я в чьих же? Личного обогащения?
— Интегрировал, аж вспотел.
— А знаете что, друзья, ведь на нашем примере можно убедиться в правильности тезиса о стирании противоположности между умственным трудом и физическим. Наш умственный труд приобрел все черты физического.
— Ну, пошел разводить демагогию.
А вот большой разговор, целой группой:
— И все-таки в чем-то Полетаев прав [1].
— Прав он в том, что работает и знает почем фунт лиха. А статья его верх идиотизма.
— А почему же все-таки на диспуте молодежь его так поддерживала?
— Очевидно, он задел какие-то струны. Молодежь чувствует, что сегодня нужно какое-то другое искусство, что культура — не в том, чтобы перечитывать, даже переводить Ронсара и Вийона (это — Женька).
— Давно пора перейти в искусстве на самообслуживание (это, кажется, Вовка-критик).
— Товарищи, я лично — за Полетаева. Конечно, он выступил неудачно (заикается — значит, Каюк). Но в основном он прав. Почему культурным надо считать того, кто любит Баха и Блока? А мне, может быть, невкусно читать Баха и Блока. Не грохочите, это из Чернышевского: «Рахметову было вкусно».
— Послушайте: Каюк-то, Каюк! Валаамова ослица заговорила!
— Не ржите. Я серьезно говорю. Я предлагаю пойти к Эренбургу и спросить: что такое вторая космическая скорость? Наверняка не знает. Значит, он некультурен. Я к нему претензий не имею, пусть пишет. Но пусть он на нас не фыркает. Культура!
— Сам-то ты больно культурен.
— А я и не хвастаюсь. Я не очень культурен. Разве только чуточку культурнее Эренбурга.
— Тоже загнул. Эренбург языки знает.
...Смех. Постепенно он замирает, и вдруг становится слышен один голос негромкий, сипловатый. Что это он читает? Как будто стихи. Голос звучит невыразительно, почти на одной ноте, запинаясь, останавливаясь, словно соображая:
— Ведь он не нов... ведь он готов, уютный мир заемных слов. Лишь через много-много лет, когда пора давать ответ... мы разгребаем... да, кажется, разгребаем... мы разгребаем груду слов — ведь мир другой... он не таков... слова швыряем мы в окно и с ними славу заодно...
— Что это? Постой, что это?
— Не что, а кто, дурья голова.
— Ну, кто это?
— Это он. Эренбург.
Молчание. Тут действительно ничего не скажешь. Молчит даже Каюк.
За столом, что подальше от окна, стиснутый грудами справочников, сидит Яша-статистик. Он никогда ни с кем не спорит, только молчит и слушает. Уши у него оттопырены, каждый волос стоит и вьется отдельно, как черная пружинка.
Прозвище Яша получил за фанатическую, самозабвенную любовь к математической статистике.
В любой науке, связанной с экспериментом, приходится обрабатывать опытные данные. А математическая статистика — это наука о том, как их обрабатывать.
Экспериментаторы делятся, грубо говоря, на два класса. Одни — романтики (или халтурщики, как называют их другие). Этим — лишь бы поставить эксперимент, получить результаты. Обрабатывают они свои данные грубо: нахально проводят от руки среднюю кривую через группу разбредающихся опытных точек и не ахти как задумываются, что означает этот разброд и как его оценить.
Другие — статистики. Факты заботят их не так, как методы. Методы обработки. Эти не сделают шага без того, чтобы не оценить возможную погрешность. Они, например, не говорят: полученное из опыта значение величины Х равно тому-то. Нет, они выражаются иначе. Они говорят: с вероятностью 0,95 можно утверждать, что истинное, неизвестное нам значение величины Х заключено между X1 и Х2. Любое высказывание ставится в рамки: от и до. Не дальше, не шире, не категоричнее.
Между экспериментаторами двух классов — слегка ироническая вражда.
Статистики считают романтиков недоучками, а про их работы говорят, что они сделаны топором. Они говорят: то, что вы пишете, попросту ничего не значит. Вы утверждаете: скорость равна 5498 метрам в секунду. Это утверждение ничего не означает, пока вы не оцените его точность. Какова возможная ошибка вашего утверждения? Какова ее вероятность? Романтики отмахиваются. Они тоже грамотные и знают статистику, но им некогда оценивать точность. Им нужно скорей вперед, вперед.
Романтики считают статистиков скучными педантами. Им кажется, что тонкие статистические методы — просто переливание из пустого в порожнее. Нет, хуже: перенос ответственности из одной инстанции в другую. Все равно на том или ином этапе придется взять на себя ответственность. Все равно последнее, окончательное решение будет принято великолепным волевым актом. И расчетом надо пользоваться творчески, а не рабски. Работы статистиков кажутся им сделанными золотошвейной иглой.
Так и идет все время спор — то явный, то неявный. Топор или игла?
Я думаю, ясно, на чьей стороне автор. Он — за топор.
А вот Яша-статистик — страстный золотошвей. Когда-то, еще в ранней юности, он увлекся трезвой, иронической поэзией статистики. И теперь утверждения без оценок казались ему неприличными, какими-то голыми. Но в десятой лаборатории он, в сущности, одинок. Остальные, все как на подбор, халтурщики. Яша выбивается из сил, работает за всех, пришивает ко всем отчетам фиговые листки оценок. Самое грустное, что неблагодарные над ним же подтрунивают.