— Вы что-нибудь знаете о ней? — спросила Джоан. — Когда ее ре... Когда ее будут оперировать?
— Думаю, завтра. Там еще операция на открытом сердце в два часа, для нее понадобится шестнадцать пинт.
— О... — Джоан была впечатлена. — Это же весь объем крови одного человека...
— Больше, — бросил интерн с царственным жестом, обещающим дары и отвергающим хвалу.
— Можно нам ее навестить? — спросил Ричард, чтобы сделать приятное Джоан. (Он не забыл, как она его стыдила.) Он не сомневался в отказе.
— Спросите у медсестры. Обычно перед такими серьезными операциями пускают только близких родственников. Думаю, с вами уже все. — Он имел в виду проколы. У Ричарда осталась маленькая ранка. Интерн обмотал ему руку ярко-оранжевым липким бинтом, такими пользуются только в больницах. Упаковка — их специализация, подумал Ричард. Они упаковывают человеческие останки для окончательной отправки. Шестнадцать кукольных подушек, одинаково темных и аккуратных, и все для одного открытого сердца; стоило ему представить такое, и жажда порядка сошла на нет.
Он опустил рукав и сполз с кушетки. Еще не успел коснуться ногами пола, а уже понял, что на него уставились три пары глаз в ожидании скандала, полные опаски и вожделения. Он встал, посмотрел на них сверху вниз и запрыгал на одной ноге, чтобы попасть другой ногой в ботинок, потом попрыгал еще. Последовали движения, которые он еще помнил по урокам танцев в семилетнем возрасте, когда его каждую субботу возили за двенадцать миль, в Кларксберг. Поклон жене, улыбка для старика. Интерну он сказал:
— Всю жизнь люди ждут, что я грохнусь в обморок. Не знаете почему? А я все не грохаюсь.
Пиджак и пальто показались ему странноватыми, какими-то скользкими, легкими, но уже в конце коридора пространство вокруг приобрело привычные пропорции. Джоан шагала рядом с ним и смиренно молчала, как ни просились с ее языка вопросы. Они вышли через широкую стеклянную дверь. Сквозь дымку из последних сил пробивалось чахлое солнце. За их спинами, где-то наверху, лежал и грезил о своих песках накачанный снотворным король Аравии. На своей койке миссис Хенрисон принимала двойню — одинаковые пакеты с кровью. Ричард стиснул плечи жены и зашептал, уходя с ней в прочувственном объятии:
— Я тебя люблю. Люблю, люблю, люблю.
Роман, если попросту, — это непознанное, неиспробованное. Для Маплов было необычным ехать вместе в одиннадцать утра. Обыкновенно они оказывались вдвоем в машине только в темноте. Он видел уголком глаза овал ее лица. Она наблюдала за ним, готовая схватить руль, если он вдруг потеряет сознание. Он испытывал нежность к ней в матовом свете утра, а к самому себе — любопытство: как глубоко в его мозгу спрятана черная яма? Он не улавливал в себе изменений, но, с другой стороны, сознание сопротивляется самоанализу. Чего-то он определенно лишился; стал меньше себя прежнего на целую пинту. При этом земля, все ее сигналы, все дома, машины и кирпичи, все продолжало жить в давно заведенном ритме.
Проехав Бостон, он спросил:
— Где будем есть?
— А что, надо?
— Давай лучше поедим. Я угощу тебя ленчем. Представь, что ты моя секретарша.
— У меня действительно такое чувство, будто мы совершаем нечто недозволенное. Разве я что-то украла?
— Ты тоже? Что же мы украли?
— Понятия не имею. Может быть, утро? Думаешь, Ева сумеет их накормить?
Евой звали их няню, костлявую соседскую девчушку, грозившую, по расчетам Ричарда, ровно через год превратиться в красавицу, от которой захватит дух. В среднем няни держатся по три года: нанимаешь их десятиклассницами, провожаешь до поры цветения, а потом они доезжают до конечной остановки и исчезают из виду: кто поступает в колледж, кто выходит замуж. А поезд идет дальше, берет новых пассажиров и сам стареет и стареет...
— Справится! — решил Ричард. — Чего тебе больше хочется? Вся эта болтовня насчет кофе вызвала у меня страшный голод.
— В блинной на Сто двадцать восьмой улице кофе подают не спрашивая.
— Блины сейчас? Ты серьезно? Думаешь, нас не стошнит?
— Разве тебя тошнит?
— Как будто нет. У меня чувство невесомости, но это, наверное, нервное. Никак не возьму в толк, как можно что-то отдать и все-таки сохранить. Это что, депрессия?
— Не знаю. Разве депрессия и жизнерадостность — одно и то же?
— Господи, я совершенно забыл, какие бывают виды темперамента! Меланхолик и сангвиник, холерик и флегматик — так, кажется?
— Куда-то подевались желчь и черная желчь.
— Чего у тебя не отнять, Джоан, так это образованности. В Новой Англии все женщины такие образованные!
— И притом — равнодушные к сексу.
— Верно, остается их высушить и сложить на полке. — Но в его словах не было злости. Он напоминал ей их прежний разговор, чтобы сказанное можно было оживить, разбавить и стереть из памяти. И это вроде бы сработало.
Ресторан, где подавали только оладьи и блины, в этот ранний час пустовал. За едой оба робко помалкивали. Его тронуло, что черника с блинов испачкала ей зубы, он поднес спичку к ее сигарете и сказал:
— Мне понравилось, как ты вела себя в лаборатории!
— Чего это вдруг?
— Такая храбрая!
— Ты тоже.
— Мне иначе нельзя. Приходится расплачиваться за обладание пенисом.
— Тсс!
— Забудь, что я назвал тебя равнодушной к сексу.
Официантка налила им еще кофе и дала счет.
— Еще я обещаю больше никогда не плясать твист и ча-ча-ча с Марлин Броссман.
— Глупости, мне все равно.
Это было равносильно разрешению, но он почему-то занервничал. Это ее высокомерие: почему она не борется? Добиваясь примирения, карабкаясь на гору, он взял счет и, ломая комедию — будто бы у них свидание и он дурак-ухажер, — сказал снисходительно:
— Я заплачу.
Но в бумажнике оказался всего один мятый доллар! Ему самому было непонятно, почему это его так рассердило, разве что потому, что доллар, не больше!
— Черт побери! Нет, ты взгляни! — Он помахал долларом у нее перед носом. — Всю неделю вкалываю не поднимая головы ради тебя и этого ненасытного выводка, и что же я имею в конце? Всего один чертов дырявый доллар!
Она взялась за сумочку, лежавшую рядом, не сводя с него глаз, ее лицо опять стало чужим, превратилось в жутковатую фарфоровую скорлупу.
— Каждый платит сам, — сказала Джоан.