Опрос протекал сравнительно гладко. Конечно, д-р Штольфус делал то, что делал обычно, то есть просил обвиняемых говорить громче, отчетливее и не злоупотреблять местным диалектом, тем более что для прокурора, человека приезжего, приходится переводить некоторые диалектизмы; в остальном ничего достойного упоминания не происходило и ничего особенного или нового не выяснилось. Обвиняемый Груль-старший на вопрос об имени и возрасте отвечал: Иоганн Генрих-Георг, пятьдесят лет. Затем этот узкоплечий, даже хрупкий человек среднего роста с темновато мерцающей лысиной заявил, что, прежде чем ответить на поставленные ему вопросы, он хочет сделать небольшое сообщение, в полной уверенности, что господин председательствующий, которого он знает, ценит, более того — почитает, не поставит ему этого в вину. То, что он сейчас намерен сказать, — это правда, чистая правда и ничего, кроме правды, хотя она и носит несколько личный характер. Итак, он должен сказать, что до права и закона ему никакого дела нет, ни вот столечко, и он не стал бы отвечать на обращенные к нему вопросы, даже своего имени и возраста бы не назвал, если бы тут — дальнейшее Груль произнес таким тихим и беззвучным голосом, что в зале вряд ли кто разобрал его слова, — если бы тут не сыграли роль личные мотивы. Первый из этих личных мотивов — его глубокое уважение к господину председательствующему, второй — его глубокое уважение к свидетелям, и прежде всего к полицмейстеру Кирфелю, который был другом, можно даже сказать, закадычным другом его отца, фермера Груля из Дульбенвейлера, и, наконец, он не хочет подводить или ставить в затруднительное положение свидетельницу Лейфен, свою тещу, свидетельницу Вермельскирхен, свою соседку, а также свидетелей Хорна, Грэйна и Кирфеля — только поэтому он и дает свои показания, нимало не рассчитывая, что мельница правосудия смелет хоть одно зернышко правды.
Во время чуть ли не всей этой преамбулы он говорил на местном диалекте, и ни председательствующий, ни защитник, к нему благоволившие, его не прерывали, не требовали, чтобы он говорил отчетливо и понятно. Прокурор, уже не раз беседовавший с Грулем, но все равно не научившийся разбираться в его диалектизмах, слушал его, что называется, вполуха; протоколист Ауссем на данной стадии разбирательства, наводившего на него тоску, еще не вел протокола. Отдельные места из речи Груля, произнесенной почти беззвучной скороговоркой, в публике поняли только двое его коллег, да еще госпожа Гермес и пожилая, даже старая особа фройляйн Агнес Халь, хорошо с ним знакомая. Далее Груль назвал свою профессию — столяр-краснодеревщик, место своего рождения — Дульбенвейлер, Биргларский округ. Там он посещал начальную школу, в 1929 году окончил ее и поступил в ученики «к уважаемому мастеру Хорну», на третьем году учения он стал ездить еще на вечерние курсы при художественно-ремесленном училище в близлежащем большом городе; в 1936 году, когда ему стукнуло двадцать один, открыл собственное дело, в двадцать три года женился, в двадцать пять — «раньше все равно не положено» — сдал экзамен на мастера. В армию его призвали только в 1940-м, и прослужил он до 1945-го. На этом месте председательствующий впервые прервал монотонные маловразумительные показания Груля, слушая которые протоколист Ауссем, как он потом признался, с трудом подавлял зевоту, и спросил обвиняемого, принимал ли тот участие в боевых действиях во время войны, а также занимался ли до войны или во время ее политической деятельностью. Груль угрюмо и почти беззвучно — хотя д-р Штольфус настойчиво призывал его говорить громче — отвечал, что по этому пункту он может сказать то же, что говорил о праве и законе; он не принимал участия в боевых действиях и никакой политической деятельностью не занимался, но здесь он хочет подчеркнуть — голос его звучал теперь несколько громче, так как он начинал сердиться, — что причиной тому был не героизм и не безразличие, просто этот «идиотизм» для него уж слишком идиотичен. Что касается его солдатской службы, то он почти все время проработал по специальности, то есть отделывал офицерские квартиры и клубы «в их, для меня отнюдь не бесспорном, вкусе», но главным образом реставрировал в оккупированной Франции «краденую или конфискованную мебель в стиле Директории, ампир, а иногда даже Людовика Шестнадцатого» и упаковывал ее для отправки в Германию. Здесь прокурор заявил протест против термина «краденая», имеющего целью укрепить и воскресить давно изжитые представления о немецком варварстве. Как известно, вывоз достояния французского народа из оккупированной Франции был запрещен законом и подлежал суровой каре.
Груль взглянул на прокурора и отвечал, что он не только знает, он готов присягнуть, если уж нужна присяга, что большая часть мебели — вопреки существовавшему запрету, о котором ему хорошо известно, — переправлена в Германию, в основном на самолетах «самых видных» рекордсменов. К этому Груль добавил, что ему «плевать с высокого дерева», высказывает ли он сейчас общее мнение или свое личное.
Что же касается его политической деятельности, то он, собственно, никогда политикой не интересовался и «уж конечно не интересовался тогдашним идиотизмом»; его покойная жена была женщиной религиозной и часто говорила об «антихристе», в таких вещах он ничего не смыслил, хотя очень любил жену и уважал «за то, что она все принимает так близко к сердцу», сам он, разумеется, всегда «держал другую сторону», но это, как он подчеркивал, «само собой разумеется».
После войны с помощью голландских друзей — он тогда находился в Амстердаме — ему удалось «не попасть кое к кому в плен», с 1945 года он снова жил в Хузкирхене и работал столяром. Прокурор спросил, что он, собственно, подразумевает под этим «само собой разумеется». Груль отвечал: «Вам этого все равно не понять».
Прокурор, поначалу, казалось, несколько уязвленный, заявил протест против недопустимой критики его умственных способностей со стороны подсудимого. Когда после замечания председательствующего д-ра Штольфуса Грулю было предложено ответить на вопрос прокурора, он отказался: это-де для него слишком затруднительно.
Далее прокурор, уже начинавший злиться, спросил, находился ли когда-нибудь Груль в конфликте с законом; тот отвечал, что вот уже десять лет пребывает в постоянном конфликте с законом... о налогах, но к суду, если таков смысл вопроса, заданного ему прокурором, никогда ранее не привлекался. Когда ему довольно энергично было указано на то, что суждение о смысле вопроса следует предоставить самому прокурору, Груль добавил, что ничего обидного не хотел сказать; другое дело, что он неоднократно подвергался принудительным взысканиям и на его имущество налагался арест; вообще же пусть об этом выскажется Губерт.
Губерт, в свою очередь уже раздражаясь, отвечал Груль на вопрос прокурора, — это господин судебный исполнитель Губерт Халь, проживающий в Биргларе, кстати сказать, двоюродный брат отца его, Груля, тещи. Когда адвокат задал Грулю вопрос относительно его доходов и состояния, тот добродушно рассмеялся и попросил разрешения ответ на этот, очень непростой, вопрос предоставить свидетелям Халю и экономисту д-ру Грэйну.
Сын Груля Георг — белокурый, на голову выше отца, плотнее его, несколько склонный к тучности — ничуть не походил на своего родителя, но до такой степени напоминал мать, что кое-кто из присутствующих «видел ее сейчас, как живую». Лизхен Груль, урожденная Лейфен, — дочь мясника из Хузкирхена, белокурые волосы и нежная бледность которой, равно как благочестие и кротость, вошли в поговорку, так что жители окрестных деревень, говоря о ней, и поныне прибегали к таким поэтическим выражениям, как «златокудрый ангел», «слишком хорошая для земной жизни», «почти святая», — родила только одного этого сына.
С несколько деланной, по мнению кое-кого из публики, веселостью Георг показал, что до четвертого класса ходил в начальную школу в Хузкирхене, затем перешел в реальное училище в Биргларе, впрочем, он с раннего детства помогал отцу и, по договоренности с цехом столяров, сдал экзамен на подмастерье одновременно с выпускными экзаменами в реальном училище, точнее же — несколькими неделями позднее.
После этого он три года проработал у отца, а в двадцать лет был призван в бундесвер; когда «это случилось», он уже был ефрейтором. В остальном он присоединился к тому, что показал отец.
То, что было кем-то сочтено за «несколько показную веселость» Груля-младшего, в одной из частей протокола, написанной стажером Ауссемом скорее «для себя», как своего рода литературный набросок, было названо — и к тому же неоднократно — «фривольной развязностью». В таком же тоне Груль-младший отвечал и на ряд вопросов прокурора. Не причинило ли ему содержание под стражей психической травмы или телесного ущерба?
Нет, отвечал Груль-младший. После военной службы он был рад побыть с отцом, а поскольку им еще было дано разрешение выполнять разные мелкие работы, то он даже кое-чему подучился; вдобавок отец давал ему уроки французского, «телесно» же они оба ни в чем не терпели недостатка.