— Слушай, Иван, — тихо начал Шадрин. — Все это очень сложно. То, о чем говорил Левит, мне не раз приходило в голову, но я считал это не достоинством своим, а бедой. Я бежал от этих мыслей.
— Бедой?
— Да, бедой, — твердо ответил Шадрин. — Бедой потому, что мы иногда бываем слишком придирчивы к личности, которую оценила история.
— История? — насмешливо спросил Багров.
— Да, история! Во многих из нас не хватает сердцевины. Мы утратили очень важную, а может быть, самую главную частицу того внутреннего ядра, которая является сущностью человека-гражданина.
Губы Багрова изогнулись скорбной подковой, отпечатав на лице горькую усмешку:
— Человека-гражданина… Как это парадно-патетически звучит. Но пока только звучит. А вот я сегодня встретил на Арбате Володьку Смирнова. Он сейчас работает в МГБ, в каком-то сверхсекретном отделе. Уже майор. Рассказал мне грустную и смешную историю.
— Что за история?
— Ты часто ходил на демонстрации, когда мы учились в МГУ? — спросил Багров.
— Каждый год два раза: в ноябрьский праздник и Первого мая.
— Значит, десять раз?
— К чему тут арифметика? — раздраженно бросил Шадрин.
— А к тому, что ты, как и я, десять раз прошел в праздничной колонне мимо мавзолея и ни разу не видел Сталина. Тебе о чем-нибудь это говорит?
Шадрин некоторое время молчал, потом резко повернулся к Багрову:
— А ведь и вправду — не видел ни разу.
— А знаешь почему? — вместо горькой усмешки на лице Багрова отпечаталась строгая сосредоточенность.
— Почему?
— Потому что, когда голова университетской колонны демонстрантов показывалась из-за Исторического музея, то кто-то — а этим «кто-то» мог быть Берия, он часто на трибуне мавзолея стоит рядом со Сталиным — говорил, что на Красную площадь вступает «болото».
— Болото?.. Что значит «болото»?
— А это значит — студенты Московского университета. С чьей-то легкой руки эта кличка нашей альма-матер существует давно, сохранилась и теперь. А ты мне вещаешь о какой-то «сущности человека-гражданина».
Багров, не дожидаясь ответа Шадрина, перебирая руками чугунные перила моста, стал осторожно спускаться на островок. Шадрин смотрел ему в спину и думал: «А он яснее, прямее меня. В хаосе противоречий его не кружит, как меня. У него все стоит на своих местах. У него твердая позиция. А я… я еще болтаюсь в своих взглядах, как щепка в проруби».
Шадрин тоже спустился на островок. Багров склонился над колючим перекрученным кустом терновника и старался сломить ветку. Острые шипы поранили его руку, из пальца сочилась кровь. Но, стиснув зубы, он упрямо, с каким-то неистовством продолжал откручивать от куста надломленную ветку. Не оставляя своего занятия, сказал:
— Ты говоришь — история? Настоящую историю творит народ. То, что ты называешь сегодняшней историей, — это коробка подслащенных пилюль для легковерного поколения.
— Почему легковерного? — Шадрин поднял на Багрова настороженный взгляд.
— Потому что мы придумали себе новую религию. Руша учение о Христе, мы создали нового бога. Из христиан мы стали язычниками. Вот так-то… Но беда в том, что не все верят в него, в этого нового бога. Не все, пойми ты меня, Дмитрий. И я уверен: настанет время, когда нации будет очень тяжело.
— Почему?
— Потому что выдуманных богов сбросят с пьедесталов, как только к жизни придет новое поколение, у которого с детства выработался иммунитет против всякой слепой веры. Но те, кто молился, кто свято верил в человека-бога, потеряв его, временно потеряют вообще всякую веру и духовную опору. Ты изучал историю России, историю других государств, а поэтому знаешь, что я имею в виду.
— И все-таки ты говоришь туманно.
Чутко трогая пальцами шипы на оторванной наконец ветке, Багров неторопливо, словно взвешивая каждое слово, продолжал:
— Возьми хотя бы меня, деревенского парня с Тамбовщины, колхозника, пятого в семье у отца… С тех пор, как я помню себя, лет с шести, несколько раз в день я слышал имя Сталина, везде видел его портреты. И так изо дня в день, из года в год. Фанатиком ушел на фронт. С его именем ходил в атаки. Другие с его именем гибли на пытках, умирали в госпиталях… — Багров стал глядеть куда-то поверх деревьев, табунившихся стайкой на берегу пруда. Он словно что-то читал там, вдали. — А вот сейчас я уже не верю в этого бога. Хотел бы верить, да не могу. На многое открылись глаза… — Багров умолк и спустился к обрезу островка, задумался, глядя на струистые космы зеленых водорослей.
— Я слушаю тебя, — тихо проговорил Шадрин.
Оглядевшись, словно боясь, что кто-то может подслушать, Багров продолжал:
— В университете с кафедр и на семинарах убеждали, что Сталин — гений, что каждая его мысль — сокровище в науке. Сначала я в это верил. А потом перестал. Перестал потому, что понял, какая бездонная глубина, какая необозримая широта кроется в слове «гений».
Багров достал носовой платок, обернул им ветку терновника, сунул в нагрудный карман:
— Нас с тобой убеждают, что Сталин оракульски прозорлив. А я пришел к выводу, что неподготовленность России к войне в сорок первом году — во многом вина Сталина. Гитлер обманул его, прикрывшись пактом о ненападении. «Предвидение» Сталина стоило нам Украины, Белоруссии, Прибалтики, центральной части России, Крыма, Кавказа… — все запальчивее и резче говорил Багров. — Нас убеждают, что Сталин величайший военный стратег. А меня это раздражает. Я вижу в затянувшейся войне позор, а не «великую стратегию Верховного Главнокомандующего». Вспомни гражданскую войну! Нищая, полуразрушенная, сермяжная Россия. Голодные, вшивые, полураздетые красные солдаты. Одна винтовка на троих, гиф, бесхлебье, внутри страны пожар контрреволюции, мятежи эсеров, банды Махно, Петлюры, Мамонтова, антоновщина, в Сибири — Колчак, с запада прет до зубов вооруженный вал интервентов. И в этом побоище, когда на карту была поставлена судьба революции, мы за полтора-два года разбили внутренних и внешних врагов. Это Ленин! Вот, гений! — желчно скривив губы, Багров посмотрел вокруг и сказал: — Представь себе: вот этот островок — Германия, а весь этот пруд… Весь этот пруд в десять раз больше, чем островок, и это — наша страна. Какое преимущество в территории! А территория, как ты знаешь, в военной стратегии — великое дело…
Багров замолчал и вопросительно посмотрел в глаза Шадрину. Он ждал, когда тот наконец заговорит.
Шадрин по-прежнему молчал. В нем боролись две силы: одна напористо теснила разум: «Да! Ты согласен, Шадрин. Что же ты пытаешь друга? Ведь он перед тобой наизнанку вывернул душу. А ты?.. Ты боишься сказать, что согласен. Ну, заговори же, Шадрин!» Другая сила по-змеиному скручивалась и шипела: «Подожди, Шадрин, ты еще блуждаешь… Ты еще не вышел из этой непролазной чащобы на дорогу… Ты блуждаешь, Шадрин…»
А Багров уже негодовал:
— Быть неподготовленным к войне в годы, когда началась вторая мировая бойня, — связать по рукам и ногам целую нацию. И какую нацию?! Которую еще великий Наполеон назвал непобедимой. Сейчас мы кичимся, что разгромили фашизм, что разбили гитлеровскую Германию… — захохотал язвительно. — Шумим на весь мир, какие мы храбрые советские люди, — и вдруг лицо посуровело. — Да разве лев, царь зверей, будет шуметь на всю уссурийскую тайгу, что он победил шакала? Почему мы не учитываем, что Гитлеру приходилось десятки наземных, воздушных и морских дивизий оттягивать на западный фронт, что его там в течение пяти лет держали в напряжении англичане и американцы? Разве можно считать, что победа трех самых великих держав мира над фашистской Германией — венец военной доблести? Скажу тебе, Дмитрий, как солдат солдату, который прошел от Волги до Одера: мне теперь стыдно вспоминать семинары, на которых мы изучали войну. Наперебой, взахлеб превозносили военный гений Сталина. Долдонили, как попугаи, о пресловутых десяти сталинских ударах. До чего докатились! Позорно и стыдно! Но сейчас я уверен — грядущее поколение поймет эту позорную неправду и дойдет до настоящей правды. Пойми, я преклоняюсь перед людьми, которые сложили свои головы в боях, голодали в тылу, падали от усталости у станков, впрягались в плуг, умирали от истощения в осажденном Ленинграде… Вот это история действительно запишет резцом на граните! — неожиданно остановился, зло посмотрел на Шадрина, добавил: — Но когда мне говорят, что одной из главных причин победы в войне был стратегический гений Сталина, все во мне протестует, хотя я и ничего не могу сказать. Ты спросишь: почему? Да потому, что страшит участь Геннадия Петрова и Левита. А впрочем… — вдохнул и сказал почти спокойно, с нотками безнадежности в голосе: — Впрочем, знаешь, Дмитрий, может быть, когда-нибудь и осмелюсь. А пока, кроме тебя, никому не высказывал этих мыслей. И еще знай: Багров предан Родине и всегда останется солдатом партии.