Но Наталью Владимировну настолько потрясло случившееся, что она, похоже, даже не заметила исчезновения мужа. На другой же день она взяла очередной отпуск, потом оформила две недели без содержания, а потом… Потом — ей пришлось увольняться оттуда, где она проработала двадцать лет, где была уважаемым человеком — ну как объяснить коллегам, начальству, что у нее произошло?
Сжав губы, долгими ночами сидела она у Аниного изголовья, лишь изредка наведываясь в комнату сына, — ей невозможно было смириться с мыслью, согласиться с тем, что в ее доме вырос насильник, подонок, конченый человек…
Славка, видимо, очень хорошо понимал состояние матери, поэтому старался лишний раз не беспокоить ее своими просьбами. Ему вообще было немыслимо стыдно смотреть ей в глаза, он забирался под одеяло с головой, вспоминал происшедшее, ужасался и — плакал.
В пятнадцать лет, за два месяца бесконечных ночных болей и бессонниц, Славка враз повзрослел, даже как-то постарел. Куда только девалась его бесшабашная качковская наглость, готовность кого-то высмеять, унизить, задеть — весь он стал обнажённым нервом, весь превратился в сплошную боль…
За все два месяца мать ни разу ни о чём серьезном не спросила Славку, не попросила рассказать, как и почему всё произошло, и он лежал, обливаясь потом при одной только мысли о том, как он будет рассказывать маме обо всей этой гадости. Но еще больше его страшила, насмерть пугала мамина отстраненность, отрешенность: она делала ему уколы, она его кормила, перевязывала, переодевала, но ни единого раза она не пожалела его, не погладила по голове, не шлепнула хотя бы — она вела себя так, как вела бы, будь на его месте любой другой больной, абсолютно посторонний ей человек…
Еще не осознав по-настоящему весь ужас постигшей его трагедии, однажды ночью он вдруг явственно услышал дядькин голос: «Выздороветь-то он выздоровеет, куда он денется, но мужика-то, нет уже и не будет». Он подскочил, весь в холодном поту, прислушался — вроде бы никого в доме, кроме Ани и мамы в соседней комнате, не было. А между тем дядькин голос звучал так явственно…
В безумном страхе, ничего не соображающий Славка сполз с кровати и пополз к матери…
Она, как всегда, сидела с Аней, о чём-то глубоко задумавшись. Резко похудевшая от свалившихся на нее переживаний, мама, тем не менее, стала выглядеть как-то поразительно молодо, ярко, она была почти девочкой в своем легком ситцевом халатике, и Славка, на четвереньках, с пола, оторопело всматривался в ее лицо…
Наталья Владимировна, очнувшись от своих невеселых дум, увидела, наконец, ползущего к ней на коленях сына, и странное смешение чувств — брезгливости, жалости, любви и ненависти — промелькнуло на ее молодом красивом лице. Ничего не говоря, молча, она вскочила со стула, подхватила сына, тоже исхудавшего, маленького, с горящими от боли глазами — он только глухо застонал — и увела его.
— Мама, — горячо зашептал Славка, схватил ее за руку, обливаясь слезами, — мамочка, милая, скажи мне что-нибудь!.. Мама, мне страшно, как я буду жить… простишь ли ты меня, мама?
— Не у меня ты должен просить прощения, сынок, — чересчур спокойным голосом произнесла мать, безуспешно пытаясь вытащить свою ладонь из его цепких горячих пальцев, — не у меня, а у этой вот девочки, которую вы сделали инвалидом. Вот простит ли когда-нибудь тебя она?
— Мама, мамочка, я всё понимаю, но я об этом даже думать боюсь, — рыдал Славка, уткнувшись в мамины колени. — Мама, что мне делать?!
— Не знаю, сын, — всё так же страшно ровно ответила Наталья Владимировна. — Спросил бы ты у меня это, когда собирался со своими дружками тащить Аню в подвал, я бы тебе тогда сказала, что делать. А сейчас — сейчас я ничего не знаю и сама…
…Первое время после случившегося Анины родители пытались, как и положено любящим отцу и матери, навещать дочку каждый день, после работы. Мама пыталась плакать, отец, наоборот, умудрялся глупо, неловко шутить. Аня терпела их визиты в течение недели. Однажды, когда отец с матерью снова явились вечером проведать ее, Аня при виде их безобразно скривила и без того изуродованное лицо и, прошептав нечто нечленораздельное, очень выразительно показала родителям рукой на дверь. Оба они растерялись.
— Ты чо, доча, хочешь, чтоб мы ушли? — растерянно переспросил отец. Аня яростно закивала головой.
— Чо же, вообще нам не заходить к тебе? — обидчиво поджала губы мать и прослезилась.
Аня ясно дала понять, что видеть родителей она не хочет. И, хотя они пытались изобразить обиду, было видно, что визиты к постели больной дочери тяготят их, они не знают, о чём с ней разговаривать, как себя вести… И, опять же, машина, которую отдали в их владение Славкины родители, — цена за дочернее увечье, цена за надругательство над двенадцатилетней девчонкой! — эта машина требовала много времени и внимания. Нужно было объездить ее, приноровиться к ее характеру, любой шофер знает, что у каждой машины — свой норов, ну и в лес за грибками, за ягодами теперь можно было съездить, просто на природу, отдохнуть…
Особого зла на Славку и его дружков Анины родичи не держали, мало ли, что случается в жизни. Зато в их доме появилась вещь, благодаря которой они оба сразу почувствовали и собственную значимость, и свой резко возросший общественный рейтинг: машина — это машина, она только у приличных людей имеется…
И вот наступил день, когда Ане пришла пора покинуть дом Натальи Владимировны. Девочка уже вполне твердо стояла на ногах, оставалось только одеться, попрощаться с хозяйкой, к которой она привязалась больше, чем к собственной матери.
И вот, уже собранная, Аня стоит на пороге. Наталья Владимировна целует ее, обливаясь слезами. Сколько мучительного передумала она за долгие-долгие бессонные ночи у ее изголовья! Аня, до сих пор предельно молчаливая и сдержанная, вдруг тоже заливается слезами, целует свою спасительницу, и слышится Наталье Владимировне полувздох-полукрик: «Ма-а-ма!..»
Захлопнулась дверь. Аня вышла на улицу…
Стоял ранний осенний вечер. Во дворе их дома было почти безлюдно, и Аня про себя порадовалась этому: слава Богу, хоть поначалу не будет этих поганых соседских морд, никто не будет пялиться ей в лицо и шептаться ей вслед.
Однако, куда же девочка держит путь? Во всяком случае, отнюдь не к себе домой. Без копейки в кармане, хотя и приодетая во всё новое и чистое, Аня садится в первый подошедший автобус и отправляется неизвестно куда. Впрочем, известно: куда подальше от родного дома, от родителей, к которым у нее нет ничего теперь, кроме тихой ненависти и презрения. Да какие они ей родители, если они ее продали, просто продали за какую-то паршивую машину!
Аня еще не думала об этом, просто это решение возникло само собой: она будет жить, как бродяга, где придется, но домой она никогда не вернется. И в школу — тоже. Вернуться с такой физиономией в их класс, где внешний вид — всего превыше, да она что, дура, что ли?! Нет, детство кончилось. И впереди — мрак…
С этого темного осеннего вечера началась у Ани совсем другая жизнь — темная, грязная, страшная. И сама она стала совсем другой, от былой девчонки-озорницы не осталось следа, появилась на свет вокзальная дешевка, Нюшка-Мочалка.
Многократно битая своими случайными клиентами-собутыльниками, научившаяся буквально растворяться во время милицейских облав, очень скоро переставшая брезговать объедками из вокзального мусорного ящика, быстро привыкшая к тому, что белье на ней стоит коробом, Нюшка-Мочалка прочно прижилась на вокзале.
Их было немало здесь, горемык разного возраста и пола, судьба у всех была достаточно похожей: нелюбимые дети из больших семей, либо дети родителей-алкашей, запутавшиеся, потерявшиеся в этой жизни, живущие по принципу: «день прошел — и слава Богу!», — они в шестнадцать-семнадцать лет выглядели старухами и стариками, и редко-редко кто из них, вокзальных, дотягивал до тридцати без серьезного увечья или страшной болезни…
Вокзал становился смыслом их жизни, их домом, их судьбой, их смертельной отравой. Здесь были им и стол, и дом, случайный прокорм и столь же случайные клиенты. Вокзал стал смыслом и Нюшкиной жизни. Впрочем, девчонка как-то быстро перешагнула тот барьер, за которым кроется стыд, отвращение к себе самой и к такой жизни, — всё ей стало обыденным и привычным.
Может быть, потому, что вокзальная шушера совершенно не боялась, не стеснялась ее — вечно молчащая, со страшно изуродованным лицом девчонка среди вокзальных бомжей и проституток слыла дурочкой, а потому при ней, полагали, можно говорить всё, не продаст…
С бесстрастным, холодным выражением на уродливом лице сидела Нюшка, слушала, как делятся проститутки новостями, и старалась делать вид, что её «не колышет»… Но, Боже мой, знали бы ее случайные друзья и подружки, как часто ей хотелось вскочить, заорать, заматериться! Как часто ей хотелось добежать до ближайшей железнодорожной колеи и кинуться, к чертовой матери, под колеса несущегося поезда!