href="ch2.xhtml#id174" class="a">[252]. Там увидел он иссохшие останки бессмертной Сивиллы [253], сохраняемые в урне, а урна эта висела в углу каменного храма Аполлона. По обычаю, дети проходили по сумрачному храму и, оказавшись под урной, внезапно кричали: «Сивилла, чего ты желаешь?» И из урны раздавался замогильный голос, разносившийся эхом по храму и неизменно отвечавший: «Я желаю умереть».
Это песня.
Apothanein thelô [254].
*
Дороги безмолвия в ночи.
Тименей Критский [255] в коротеньком стихотворении описывает птичку, растерзанную ястребом:
Рулады и нежные, звонкие трели твои Ушли навсегда по тихим ночным дорогам (siôpèrai nyktos odoi).
*
Тишина для ушей — то же, что ночь — для глаз.
*
Через два года после того, как отшельник Сюй Ю отказался принять империю от императора Ци Яо, Сюй Ю выбросил тыквенную бутыль, которую дали ему, чтобы набирать воду. Когда его спросили, почему он ее выбросил, он ответил:
«Мне нестерпима жалоба ветра, который забирается в бутыль, когда я подвешиваю ее к ветке дерева».
Позже Сюй Ю объявил, что предпочитает любой музыке звук, исходящий от пальцев, когда он опускает их в реку, чтобы набрать воды. Он становился на колени. Склонялся над рекой. И опускал в нее кисть руки, изогнутую наподобие раковины.
*
После того, как Русалочка Ганса-Христиана Андерсена отдала свой голос колдунье; после того, как она стала мертвой, стала пенной волной, она возвращает себе голос, чтобы спросить:
«К кому я иду?»
*
Иштар [256] взяла арфу и облокотилась на скалу, стоявшую у моря. Нахлынула большая морская волна, и застыла перед нею, и спросила ее: «Для кого поешь ты? Ведь человек глух».
*
Я не помню, где прочел сказку о немом человеке, который, видя во сне свою мать, не мог излить ей свое горе.
*
Я больше не подтягиваю ослабшие струны своей виолончели. Больше не поднимаюсь на хоры, к органу. Больше не привожу в действие его меха. Больше не сажусь перед пожелтевшими клавишами.
Я отложил книгу, которую пишу, на пластмассовое кресло, куда обычно кладу ноги, поставив его перед собой на траву. Теперь под кроной можжевельника только моя голова.
Тишина — это всего лишь разновидность оглушительного шума.
Свет — белый, густой, медлительный, обжигающий — залил мои ноги. Он настолько горяч, что увлажняет их.
Передвигаю пластмассовые кресла подальше. Жизнь все-таки изнуряющая штука. У меня кружится голова, но, по правде говоря, это я кручу головой. В саду стало меньше цветов.
Лето кончается.
Кусты шиповника вдоль старой садовой стены еще похваляются последними гроздьями ягод, но листья на ветках уже поблекли. Лохматый орешник на берегу реки совсем утратил свою яркую зелень, стал черным. Река у его подножия течет медленнее — непонятно, движется ли вообще. Ни течение, ни ветер уже не оскверняют ни одной морщинкой ее поверхность. Кто знает, может быть, море больше не притягивает к себе реку. Две долговязые белые яснотки [257] склонились над рекой и любуются отражениями своих венчиков в черной воде. Стрекоза присела на причальное кольцо для габар [258]. Слово «габара» давно уже не вызывает воспоминаний о переправке грузов, которые это старинное тихое судно волокло за собой по воде на цепи. Утки спят, рассевшись цепочкой на жухлой прибрежной траве вдоль реки. Кроме аромата жимолости под козырьком ворот (по правде говоря, его можно уловить, лишь подойдя к сторожке), в саду не осталось никаких запахов. Только и чувствуешь, что тепло собственного тела. Хотя временами, один-два раза в час, неизвестно откуда сюда доносится запах гнили, почти смерти. И ничто не движется, все замерло.
Ничто, ничто больше не движется.
Я даже не слышу собственного дыхания. И ветра больше нет. Бамбуковая роща не дрожит, а лишь временами встряхивается. Дрок, растущий перед нею, с треском раскрывает свои черные скорлупки и сыплет из них зернышки на сухую, желтую траву. Ничто человеческое никогда не вторгалось в этот растительный мир. Ничто человеческое никогда не вызывало интереса ни у реки, ни у цветов. Все меркнет в клубах этого зыбкого марева, которое солнечный огонь добавил к жаркому дневному свету. Полуденное солнце уже начинает клониться вниз. Река мертвых — и та крепко заснула. Ничто человеческое никогда не добавляло жизни этой стоячей воде и давно уже не освежало ее. Ничто человеческое никогда не вторгалось в сны, которые посещают мужчин. Ничто человеческое никогда ничего не добавляло к видениям, которые ослепляют мужчин под сомкнутыми веками, заставляя член напрягаться, пока они видят сны. Они не придают им значения и спят.
Трактат X
О КОНЦЕ СВЯЗЕЙ [259]
Виконт де Вальмон глядит на зеленую траву лужайки в Сен-Манде. Рукав его рубашки рассечен стальным лезвием: он только что был ранен в руку. Молча поворачивается он спиной к бездыханному телу шевалье Дансени. Садится в свою карету.
Виконт рывком раздергивает занавеси алькова, где лежит президентша де Турвель. Ее лоб влажен от испарины, изо рта вырывается хрип, нарушающий тишину спальни. Виконт выкрикивает приказ, приподнимает больную, осторожно надрывает ворот атласного пеньюара, стягивающий шею президентши. Вид обнаженного бледного исхудавшего тела мадам де Турвель в слабом свете канделябра потрясает его. Он заставляет ее выпить большой стакан грушевой настойки из Кольмара. Она приходит в себя, узнаёт Вальмона, вцепляется в его руку, шепчет его имя, судорожно обнимает его. Он овладевает ею. Отдавшись ему, она оживает. На следующее утро они возвращаются в Париж; холод так силен, что густой предрассветный туман никак не может растаять. Вальмон становится грозным финансистом. Президентша де Турвель устраивает вечерние приемы. И утешает его по ночам.
*
В мертвой тишине секунданты дуэли на лужайке Сен-Манде поднимают тело шевалье Дансени, укладывают его на носилки и с величайшими предосторожностями доставляют в Венсенн, к хирургу. Хирург спасает юношу. Полгода спустя Дансени принимают в ложу Девяти Сестер [260], где он заводит дружбу с герцогом де Роганом, американцем Бенджамином Франклином, художником Грёзом, врачом Гильоте-ном, Дантоном и Юбером Робером [261]. Во время революции Дансени голосует за казнь короля и добивается от Национальной ассамблеи решения лишить мужские статуи «всех срамных частей — постыдных свидетельств старого режима».
На правом берегу Сены, в Опере, госпожа де Мер-тей с улыбкой кивает виконту и президентше, но проходит мимо, не сказав ни слова: очередной любовник любезно приподнимает перед ней дверную портьеру. Мадам де Мертей избежала оспы, ее лицо осталось невредимым. Она не только выиграла свой процесс, но суд постановил выдать ей немалую сумму — восемнадцать