Мы по-прежнему вели с Бруно долгие разговоры; как и раньше, он старался втянуть в них свою тетку. Мы обсудили его будущее и договорились без особого энтузиазма с той и другой стороны, что окончательное решение можно будет принять позднее, а пока что он поступит на юридический факультет. Иногда разговор касался его друзей и подруг, и сдержанность, с которой он говорил о них, успокаивала меня. Он, казалось, почти не чувствовал их отсутствия. Правда, он сказал разок-другой:
— Вроде чего-то не хватает…
Однажды я ввернул к слову что-то не очень лестное в адрес Мари. Он ничего не ответил, но снисходительно улыбнулся, как улыбаются, слушая безнадежно отставших от жизни людей. Как-то Лора произнесла имя Одилии. Я многозначительно промолчал. Но наивная Лора не унималась, ее удивляло, что Одилия до сих пор не написала ни строчки благодарности. Я сказал:
— Какое это имеет значение?.. Попутного ей ветра!
Бруно странно взглянул на меня, но даже и бровью не повел.
К концу августа на квадрате с вытоптанной травой, на том месте, где стояли палатки, вырос дикий овес и заячья капуста. Бруно повеселел, поправился на килограмм, стал совсем коричневым от загара, и мне казалось, что он по-прежнему откровенен со мной. Я уже решил, что снова взял его в руки. Но тут вдруг двадцать восьмого августа его бабушка упала с кресла, сломав кисть руки, и нам пришлось раньше, чем мы предполагали, вернуться в Шелль.
Мадам Омбур поправилась и чувствовала себя вполне прилично для своего возраста. Конец года прошел у нас более или менее гладко. Бруно из школьника превратился в студента, он воспринял эту перемену как некое продвижение вперед. Занимался он без особого увлечения, но новизна университетской жизни захватила его. У него появились новые друзья, на этот раз его собственные: студенты и студентки юридического факультета, о которых он отзывался дружелюбно, однако мой обостренный слух не улавливал в его словах излишней теплоты.
Бруно тоже стремился к независимости, но поведение его было именно таким, о каком в глубине души только могут мечтать все родители: оно совсем не походило на поведение моих старших детей. Независимость не уводила его из дому, она только придавала ему уверенности. Сильный глуховатый голос этого высокого спокойного парня стал звучать тверже, он приезжал и уезжал один, так как часы наших занятий не совпадали, строго придерживался своего расписания, хоть и не любил, чтобы ему об этом напоминали. В девять часов, в то время, когда мои ученики, мямля, отвечали мне правило латинской грамматики со стр. 157 (Водуан, помолчите немного, Дюбрей, положите руки на парту), я думал, сидя за своим столом: «Сейчас у него начинаются лекции. Сегодня первые часы — политическая экономия. А в десять часов — гражданское право». И я снисходительно выслушивал жалкое бормотанье какого-нибудь Армандена или Бироле. В одиннадцать, выходя из класса, я размышлял: «Лекция кончилась. В его распоряжении целый час. Если бы мы жили в Париже, он позавтракал бы дома со мной, вместо того чтобы болтаться без дела в ожидании той минуты, когда он сможет протянуть кассирше студенческой столовой голубой талон своего абонемента». Я не очень любил это время.
Однако он почти все вечера проводил дома. Обыкновенно я заставал его за чтением истории права; он поднимал голову и спрашивал, произнося слова в нос:
— Lex receswinida…[9] Тебе что-нибудь говорит это имя: король Рекесвинт?
По воскресеньям он покидал нас не чаще, чем прежде, но вел себя более твердо и уклонялся от ответа, если Лора осмеливалась спросить, куда он идет. Однако по возвращении, если никто не задавал ему никаких вопросов, он сам обо всем подробно рассказывал. Добрая половина его выходов была посвящена тому, что он называл «спортом созерцания» футбольных матчей и других соревнований на Зимнем велодроме. И уходил и возвращался он обычно один. Дороги его с Ксавье, поступившим в военное училище, разошлись. Мишель, теперь уже студент второго курса Политехнической школы, появлялся в доме все реже. Что до Луизы, то парижская жизнь окончательно поглотила ее, ей уже стало казаться, что ее спальня в отцовском «отеле» находится слишком далеко, и она, как и Мишель, променяла своих друзей из Шелля на более блестящее общество. Бруно, вероятно, изредка встречал то одну, то другую Лебле, как иногда встречал их и я сам — чаще Мари, нашу соседку, с которой я холодно раскланивался, — но он никогда не говорил мне об этом. Он, вероятно, догадывался о моей неприязни к ним и о том, чем это было вызвано; и хотя своим молчанием он как бы осуждал мою враждебность, он в то же время и не протестовал против нее. Неудачный флирт. Мне бы не хотелось, чтобы эта история стала первой в богатой коллекции любовных неудач. Я старался предоставить ему все возможные средства обольщения: у него были новый костюм, теннисная ракетка, машина. Как только он получил водительские права, я тут же возвел его в сан шофера, теперь он не только возил меня, но и выбирал программу наших воскресных развлечений. Он решительно требовал, чтобы Лора, когда это позволяло состояние здоровья ее матери, ездила с нами.
Хотя наша жизнь с Бруно не была уже так тесно связана, как прежде, наши пути все-таки шли совсем рядом. Мои опасения понемногу рассеивались. Мне казалось вполне допустимым, что в ближайшие три года в нашей жизни ничто не изменится. Я даже ловил себя на мысли, что в конце концов Бруно может, заинтересовавшись правом или не найдя другого занятия из-за своей пассивности, дотянуть до диссертации, и тогда у нас с ним впереди было бы еще целых пять лет.
Но оказалось, что у меня не было и пяти месяцев.
На рождество Мишель, который собирался вместе со своими новыми товарищами заняться зимним спортом, заглянул к нам лишь ненадолго. У Луизы была всего одна свободная неделя, и она пообещала встретить Новый год дома, но двадцать шестого декабря вдруг решила отправиться «снежным» поездом в Гренобль. Она уже была совершеннолетней, хорошо зарабатывала и могла позволить себе подобную прихоть. Бруно сразу сник, словно наказанный ребенок (наказанный отцовской любовью). И он буквально подскочил на месте от радости, когда Луиза, которая ехала не одна, а с какими-то незнакомыми — незнакомыми мне — друзьями, неожиданно позвонила нам по телефону и предложила Бруно поехать вместе с ней в Шамрус; может быть, ей захотелось доставить ему удовольствие, может быть, она думала поразить окружающих, а может быть, ей просто нужно было, чтобы рядом с ней находился брат, — трудно Сказать, в истинных причинах ее поступков не так-то легко разобраться. Я не мог отказать. Бруно сможет прокатиться по подвесной дороге и попробует свои силы на лыжне, «конечно, на безопасной лыжне, для начинающих», — уточняла Луиза в коротком письме.
Я отталкиваюсь от вполне определенной даты, но не могу дать никаких объяснений, хотя одно время я даже думал, что он просто заболел. Во всяком случае, с января в Бруно начали происходить какие-то изменения. Сперва меня насторожила все чаще повторяющаяся избитая фраза:
— Нет, в воскресенье на меня не рассчитывайте. Потом непривычное для него брюзжанье:
— До чего надоела эта юриспруденция… что за ерунда все это крючкотворство.
И, что было уж совсем неприятно, его новый тон:
— Когда только мы соберемся сменить нашу колымагу?
Или же по поводу одного из моих замечаний:
— Ты рассуждаешь так, как рассуждали двадцать лет назад.
Правда, сама его резкость и откровенность говорили о том, что он по-прежнему доверяет мне. И все-таки чувствовалось: он раздражен и ему досадно, что он не всегда и не во всем может разделять взгляды своего отца (правда, я никогда не требовал этого, но он, вероятно, приписывал мне подобное желание только для того, чтобы легче побороть в самом себе укоренившиеся в нем мои представления). Обычно услужливый, «славный мальчик», как любила говорить Лора (она редко находила нужные слова), он вдруг взрывался, словно каштан на сковороде, но тут же, чтобы загладить свою вину, сбрасывал колючую кожуру и миролюбиво протягивал нам свои плоды; настоящее раздражение вызывали у него лишь некоторые мои неприязненные замечания. Вечерние разговоры, которые часто определялись телевизионным журналом новостей, не всегда заканчивались гладко. Не следовало, например, выражать сожаление по поводу того, что народы, сбросившие наше иго, нападают теперь на нашу культуру.
— Целых пять веков поучений! Я думаю, им осточертели европейские наставники!
Не следовало также посмеиваться над узкими брюками и видеть в них своего рода символ.
— Зато вы плавали в своих так же, как и во всем остальном, — возражал Бруно.
Не следовало благожелательно выслушивать бравурные речи какого-нибудь генерала в отставке, ставшего моралистом и оплакивающего отсутствие гражданских идеалов у молодого поколения.