И с опаской, словно притрагиваясь к незатянувшейся ране, он вновь разрешает себе подумать о Павле. Павел, неупокоенный, все еще длит существование свое под покровом земли и снега на Елагином острове. Павел сжимается в комок от стужи, от мыслей о вечности, которую ему предстоит протянуть, прежде чем настанет день воскрешения, когда расколются надгробия и разверзнутся могилы; Павел, будто голый череп, стискивает зубы, снося то, что ему предстоит сносить, пока солнце не озарит его вновь и он не сможет расправить затекшие члены. Бедный мальчик!
Молодая пара приостанавливается рядом с ним, рука мужчины обнимает женские плечи. Он немного отодвигается в сторону. Черная вода лениво течет под мостом, мелкие волны плещут о разломанную, обросшую сосульками корзину. Он кладет холщовый сверток на перила. Женщина встречается с ним взглядом, отводит глаза, и тогда он легко толкает сверток локтем.
Сверток падает на кромку льда у самой полыньи и остается лежать у всех на виду.
Он не верит своим глазам. Он же стоит над самой промоиной и тем не менее умудрился промахнуться! Что это, фокусы параллакса? Или существуют предметы, которые падают не вертикально?
- Эк вас угораздило! - произносит, пугая его, чей-то голос слева. Человек в фуражке мастерового, пожилой, седобородый, подмигивает, уставясь ему прямо в лицо. Вот же дьявольская рожа!
- На лед-то, я мыслю, с неделю еще не соступишь. Хорошие ваши дела, нечего сказать.
Теперь бы еще припадок, думает он, и чаша моя будет полна. Он видит себя бьющимся в конвульсиях, пена летит изо рта, собирается толпа, и седобородый тычет для всеобщего осведомления пальцем туда, где на льду лежит пистолет. Припадок, ударяющий, точно молния с неба, поражая грешника. Но молния что-то задерживается.
- Не лезьте не в свое дело! - бормочет он и спешит уйти с моста.
18
Дневник
Вот уже в третий раз принимается он читать оставшиеся от Павла бумаги. Он не взялся б сказать, почему чтение дается ему с таким трудом, и тем не менее внимание его раз за разом отвлекается от смысла слов к самим словам, к буквам на бумаге, к чернильному следу ползущей по бумаге руки, к штрихам, оставленным нажатиями пальцев. Временами он закрывает глаза и прикасается губами к листу. Бесценен, каждый клочок бумаги бесценен для меня, говорит он себе.
Но в нерасположении его к чтению присутствует и нечто иное. Это вторжение в тайны Павла отдает чем-то скверным, да и само представление о воспринятом от ребенка Nachlass, в сущности, непристойно.
Сибирский рассказ Павла испорчен для него насмешкой Максимова, и, видимо, навсегда. Он не может не сознавать, что сама манера, в которой написан рассказ, ребячески незрела, несамостоятельна. И все же как мало требуется усилий, чтобы вдохнуть в него жизнь! Руки его чешутся от желания переписать рассказ, вымарав длинные пассажи, сентиментальные и нравоучительные, добавив живые подробности, которые так и просятся на бумагу. Этот юноша, Сергей, самодовольный резонер, требует описания отстраненного, освещения более юмористического, особенно в том, что касается чинной торжественности, с которой он укрепляет свое тело. Крестьянскую девушку привлекает в нем, конечно, не перспектива супружеской жизни (состоящей, сколько он способен судить, из питания сухарями и брюквой да из спанья на голых досках), но вот эта его постоянная готовность к таинственной участи, откуда она произошла? Из Чернышевского, разумеется, но не только из Чернышевского - из Евангелий, из Иисуса, из подражания Иисусу, такого же, на свой манер, недалекого и превратного, как у атеиста Нечаева, собирающего вкруг себя шайку учеников и посылающего их в мир со смертоносными поручениями. Человек со свирелью и со следующим за ним по пятам стадом приплясывающих свиней. "Она была для него готова на все", - сказала Матрена о свинообразной Катри. На все - на любое унижение, на смерть. Все выжжено - стыд, самоуважение. Интересно, что происходило между Нечаевым и его женщинами в комнатке над заведением Madame la Fay? А Матрена - ее тоже приуготовляли для нечаевского гарема?
Он закрывает рукопись Павла, отодвигает ее. Начни он ее переписывать, определенно получится нечто постыдное.
Теперь дневник. Перелистывая страницы его, он в первый раз примечает следы карандаша, аккуратные галочки, оставленные не рукою Павла, а, стало быть, рукою Максимова и никого иного. Для кого они предназначались? Верно, для переписчика; но в нынешнем его состоянии он способен воспринимать их лишь как указующие вешки, расставленные Максимовым для него.
"Виделся нынче с А.", - читает он против галочки запись, сделанную 11 ноября 1868, почти ровно год назад. 14 ноября: снова загадочное А. 20 ноября: "А. у Антонова". Начиная с этой страницы каждое упоминание А. сопровождается галочкой.
Он отлистывает страницы назад. Самое раннее упоминание об А. относится к 6 июня, если не считать записанного 14 мая: "Длинный разговор с -", против чего также стоит галочка и вопросительный знак.
14 сентября 1869 года, за месяц до смерти: "Сюжет для рассказа (подсказан А.). Запертые ворота, мы стоим снаружи, стучим, кричим, просимся внутрь. Каждые несколько дней ворота чуть приотворяются и страж подзывает одного из нас. Выбранный им лишается всего, чем владеет, даже одежды. Его обращают в слугу, учат кланяться, говорить вполголоса. В слуги они выбирают тех, кто кажется им самым покорным, легче других поддающимся приручению.
Тема: распространение духа неподчинения среди слуг. Поначалу перешептывания, затем гнев, мятежные настроения, и, наконец, взявшись за руки, они приносят клятву мщения. Заканчивается все появлением старого верного слуги, седого, отечески добродушного, он приходит с канделябром, чтобы (как он говорит) "внести посильный вклад", и поджигает портьеры".
План сказки, аллегории, но не рассказа. Отсутствие собственной жизни, собственной сердцевины. Отсутствие души.
6 июля 1869: "В почте десять рублей от Сниткиной, на мои именины (запоздали), с наказом не говорить Хозяину".
"Сниткина" - Аня, его жена; "Хозяин" - он сам. Вот это подразумевал Максимов, предостерегая его относительно "мучительных" мест? Коли так, Максимову следовало бы знать, что для него это не более чем комариный укус. Он способен снести и большее, гораздо большее.
Он отлистывает назад еще несколько страниц, возвращаясь к дням более ранним.
26 марта 1867: "Прошлой ночью столкнулся на улице с Ф. М. Вид у него был какой-то украдчивый (ходил в публичный дом?), и я решил притвориться пьянее, чем был. Ф. М. "направил стопы мои к дому" (он повадлив разыгрывать отца, прощающего блудного сына), уложил меня, точно труп, на диван и долго потом ругался шепотом со Сниткиной. Я лишился башмаков (наверное, отдал кому-то). Кончилось все тем, что Ф. М., сняв сюртук, приладился омыть мне ноги. Все это оч. стесняет. Утром сказал С., что я должен жить отдельно, не может ли она надавить на него, воспользовавшись обычными ее фокусами? Но она слишком его боится".
Больно? Разумеется, больно, тут следует отдать Максимову должное. И все-таки, если что и способно убедить его оставить дальнейшее чтение, так это не боль, а боязнь. Боязнь утратить доверие к жене, например. Боязнь за его веру в Павла.
Но кому же предназначались эти озлобленные страницы? Написал ли их Павел для отцовских глаз, а после умер, чтобы обвинения так и остались безответными? Разумеется, нет: даже думать так - безумие! Это больше похоже на то, как женщина пишет к любовнику, ощущая за плечом привычный призрак мужа. Каждое слово двойственно: один видит в нем страсть и обещание, другой - осуждение и отповедь. Надтреснутые слова, идущие от надтреснутого сердца. Понял ли это Максимов?
2 июля 1867, три месяца спустя: "Освобождение рабов! Наконец-то на воле! Простился с Ф. М. и его новобрачной на воксале железной дороги. И сразу затем съехал с невозможной квартиры, в которую он меня запихал (собственная чашка, собственное салфеточное кольцо и простокваша в половине одиннадцатого утра). В. Г. обещал приютить меня, пока я не подыщу другого места. Надо будет уломать старичка Майкова, пусть отдаст мне деньги, чтобы я сам платил за квартиру".
Он отрешенно перелистывает страницы - вперед, назад. Прощение: неужели нет здесь ни слова прощения, пусть косвенного, пусть неявного? Как сможет он доживать свои дни, лелея в душе ребенка, чьим последним словом было не слово прощения?
Свинцовый гроб, внутри серебряный. Внутри серебряного - золотой. А в золотом лежит тело юноши в белом с руками, скрещенными на груди. В пальцах стиснута телеграмма. Он вглядывается в нее, пока все не начинает плыть перед глазами, выискивая слово прощения, которого в ней нет. Телеграмма составлена на еврейском, на арамейском, он никогда прежде не видал этих знаков.
Стук в дверь. Анна Сергеевна, в уличном платье.
- Пришла поблагодарить вас за то, что присмотрели за Матрешей. Она вам не очень досаждала?
Ему требуется несколько секунд, чтобы прийти в себя, вспомнить, что ей ничего не известно о том, как отвратительно Нечаев использовал девочку.