В 1849 году парижская публика горячо приветствовала пьесу «Франсуа-найденыш», ознаменовавшую возвращение Жорж Санд к творчеству и ее знакомство с новым жанром литературы. Всего на парижских подмостках будет поставлено около двух десятков пьес, неизменно пользовавшихся успехом. Написание драматических произведений оказывается для Санд еще и дополнительным способом обеспечивать безбедную жизнь семейства в Ноане.
В годы Второй империи Санд, уходя от более острых социальных вопросов, создает менее известные, но не менее интересные романы на «семейные» темы: «Крестница» (1853), «Исповедь молодой девушки» (1865), «Последняя любовь» (1867). В целом признание Санд становится всеобщим, что не заражает ее тщеславием. Когда кандидатуру писательницы предложили на выборы во Французскую академию (членами которой уже были ее старый друг Сент-Бёв и бывший любовник Жюль Сандо), Жорж Санд ответила смелой статьей «Зачем принимать женщин во Французскую академию?». Она объясняла, что дело не в том, что женщины недостойны такого общества, а в том, что сама Академия слишком дряхлый институт. С чрезвычайной скромностью или элегантным лукавством Жорж Санд уклоняется от встречи в Париже с королем Бразилии, ссылаясь на долгое затворничество в Ноане и неумение держаться в обществе коронованных особ. Со знаменитыми писателями Санд, однако, встречается на литературных «ужинах Маньи» или же приглашает их в Ноан: у нее в гостях побывали Теофиль Готье, Оноре де Бальзак, Гюстав Флобер.
Когда туберкулез отнимает у Жорж Санд последнего спутника жизни, она остается одна и сосредотачивает всю свою заботу на невестке Лине, дочери гравера Луиджи Каламатты, и очаровательных внучках Авроре и Габриэль. Бабушка пишет для девочек сказки-притчи. Теперь жители Берри называют Жорж Санд не иначе как «доброй дамой из Ноана»: та, что в юности будоражила округу тем, что скакала верхом в брюках и брала уроки анатомии у девятнадцатилетнего соседа-студента, становится в зрелые годы образцом спокойствия и добропорядочности. Теперь шаржи изображают ее не предводительницей революций, а доброй хозяйкой, наполняющей вареньем банки. Отзвуком вопроса о соотношении в великой Жорж Санд женского и мужского начала звучит восклицание Флобера в письме, адресованном И. С. Тургеневу после похорон писательницы: «Бедная дорогая великая женщина!.. Нужно было ее знать так, как я ее знал, чтобы понять, сколько женского было в этом великом человеке».
Э. АбсалямоваМадемуазель Терезе Жак
Дорогая Тереза, – вы ведь позволили мне не называть вас «мадемуазель», – сообщаю вам новость, важную для всего «артистического круга», по выражению Бернара, нашего друга. Смотрите-ка! Получилось складно, но вот в том, что я вам сейчас расскажу, уже не будет ни складу ни ладу.
Представьте себе, что вчера, когда, наскучив вам своим визитом, я вернулся домой, я застал у себя какого-то английского милорда… Впрочем, может быть, и не милорда, но, во всяком случае, англичанина, который обращается ко мне на своем тарабарском наречии:
– Вы есть художник?
– Yes, милорд.
– Вы пишете лицо?
– Yes, милорд.
– И руки?
– Yes, милорд; и ноги также.
– Вот это хорошо!
– Очень хорошо!
– О, я уверен! Вы хотите сделать мой портрет?
– Ваш портрет?
– А почему нет?
Эти слова «А почему нет?» были произнесены так добродушно, что я перестал считать его идиотом, тем более что этот сын Альбиона[1] – великолепный мужчина. Голова Антиноя[2] на плечах… на плечах англичанина; греческая скульптура эпохи расцвета; слегка необычно только то, что она одета в современный костюм, а галстук на ней – образец последней британской моды.
– Право же, – сказал я, – вы, несомненно, прекрасная модель, и я с удовольствием написал бы с вас этюд, просто так, для себя, но портрет ваш я написать не могу.
– А почему?
– Потому что я не портретист.
– О!.. Разве во Франции нужно покупать патент на тот или иной жанр в искусстве?
– Нет, но публика не позволяет нам работать в разных жанрах. Она хочет знать, какого мнения ей держаться на наш счет, в особенности если мы молоды; вот я, например, тот самый, с кем вы сейчас разговариваете, – я еще очень молод, и если бы я имел несчастье написать с вас удачный портрет, то на следующей выставке мне было бы очень трудно добиться успеха в каком-либо ином жанре: решили бы, что у меня нет к этому способностей и что я слишком самонадеянно взялся не за свое дело.
Я наговорил моему англичанину еще много подобной чепухи, от которой я вас избавлю, а он, слушая меня, таращил глаза, а потом расхохотался, и я тут ясно увидел, что мои доводы внушают ему глубокое презрение если не к Франции, то к вашему покорному слуге.
– Скажите прямо, – сказал он, – вам не нравится писать портреты.
– Как! Вы что, за валлийца меня принимаете? Скажите лучше, что я еще не решаюсь писать портрет и что я не смог бы его написать, потому что одно из двух: либо это жанр, который исключает все остальные, либо это совершенное мастерство и, так сказать, вершина таланта. Иные художники, не способные создать ничего своего, могут со сходством и приятностью копировать живую натуру. Таким успех обеспечен, лишь бы они умели представить свою модель в самом выгодном для нее свете и ухитрились одеть ее к лицу и в то же время по моде; но если вы всего лишь скромный художник, пишущий на исторические сюжеты, если вы еще только ученик и талант ваш признан далеко не всеми – а как раз таким учеником я имею честь быть, – тогда нельзя бороться с профессионалами. Признаюсь, я никогда добросовестно не изучал складки черного фрака и особенности какого-нибудь определенного лица. Я только бедный изобретатель поз, типов и выразительных фигур, нужно, чтобы все это отвечало моему сюжету, моей идее, если хотите, моей мечте. Если бы вы позволили мне одеть вас по моему вкусу и сделать вас частью задуманной мною композиции… Но, впрочем, из этого тоже ничего бы не вышло, это были бы не вы. Этот портрет нельзя было бы подарить вашей возлюбленной… а тем более вашей супруге. Ни та, ни другая вас не узнали бы. А поэтому не требуйте от меня сейчас того, что я, возможно, и смогу сделать когда-нибудь, если из меня вдруг получится Рубенс или Тициан, потому что тогда я смогу остаться поэтом и творцом, легко и без робости передавая могучую и величественную действительность. К сожалению, из меня, пожалуй, выйдет только безумец или глупец. Почитайте фельетоны господ тех-то и тех-то.
Только не подумайте, Тереза, что я сказал моему англичанину хоть что-нибудь из того, что я вам пишу: когда передаешь свою речь в письме, всегда приукрашаешь ее; но все, что я мог сказать ему, извиняя свое неумение писать портреты, было сказано впустую, за исключением этих слов: «Почему, черт возьми, вы не обратитесь к мадемуазель Жак?»
Он три раза повторил: «О!», после чего спросил у меня ваш адрес и тут же ушел, не сказав больше ни слова, а я, не имея возможности закончить свои рассуждения о портрете, сконфузился и рассердился, потому что в конце концов, милая Тереза, если эта скотина, этот красавец англичанин пойдет к вам сегодня, – а я думаю, с него это станется, – и если он перескажет вам все, только что мною написанное, то есть все, что я ему наговорил о «ремесленниках» и великих мастерах, что вы тогда подумаете о вашем неблагодарном друге? Что он причисляет вас к первым и считает вас способной писать только красивенькие портреты, которые всем нравятся! Ах, милый друг, если бы вы слышали все, что я сказал ему о вас после того, как он уже ушел!.. Вы это знаете, вы знаете, что для меня вы не мадемуазель Жак, та, что пишет «похожие» портреты, которые теперь в большой моде. Для меня вы мужчина высшего порядка, переодевшийся женщиной, который никогда не учился в Академии, однако уже в поясном портрете угадывает сам и позволяет угадывать другим все тело и всю душу оригинала, так, как это делали великие скульпторы античности и великие художники Возрождения. Но я умолкаю: вы не любите, когда вам говорят то, что о вас думают. Вы делаете вид, что принимаете это за комплименты. Вы очень горды, Тереза.
Сегодня, сам не знаю почему, на меня напала хандра. Утром завтрак был такой невкусный… С тех пор как у меня появилась кухарка, я ем ужасно невкусно. И теперь не достать хорошего табаку. Акцизное управление нас просто отравляет. А потом мне принесли новые сапоги, которые совсем не годятся… А потом идет дождь… А потом… почем я знаю, что потом? Вам не кажется, что с некоторых пор дни так тянутся, словно ты сидишь без куска хлеба? Нет, вам-то это не кажется. Вы не знаете ни этого томления, ни этих приевшихся развлечений, ни этой пьянящей скуки, ни этой тоски без названия, о которой я говорил вам как-то вечером в той маленькой сиреневой гостиной, где бы я хотел быть сейчас, потому что здесь у меня так мало света, что нельзя работать, а раз я не могу работать, я с удовольствием пришел бы побеседовать с вами, даже рискуя вам надоесть.