— Мой дорогой мальчик, великий стиль Возрождения отнюдь не мертв. Дома в этом стиле возводятся каждый день.
— Возводятся и будут возводиться, но только не мной.
— Бросьте, Рорк. Это же ребячество.
— Я пришел сюда учиться строительству. Когда передо мной ставили задачу, главным для меня было научиться решать ее так, как в будущем я буду решать ее на деле, так, как буду строить. Я научился здесь всему, чему мог, занимаясь теми самыми строительными науками, которых вы не одобряете. Тратить же еще год на срисовывание итальянских открыток я не намерен.
Час назад декан желал, чтобы этот разговор проходил как можно спокойнее. Теперь ему хотелось, чтобы Рорк проявил хоть какие-нибудь чувства; ему казалось неестественным, что человек ведет себя совершенно непринужденно в подобных обстоятельствах.
— Вы хотите сказать, что всерьез думаете строить таким образом, когда станете архитектором — если, конечно, станете?
— Да.
— Мой дорогой друг, кто вам позволит?
— Это не главное. Главное — кто меня остановит?
— Послушайте, это серьезно. Мне жаль, что я не поговорил с вами подробно и основательно намного раньше… Знаю, знаю, знаю, не перебивайте меня, вы увидели одно-два модернистских здания и вообразили… Но понимаете ли вы, что весь так называемый модерн — преходящий каприз? Вы должны осознать и принять — и это подтверждено всеми авторитетами, — что все прекрасное в архитектуре уже сделано. Каждый стиль прошлого — неисчерпаемый кладезь. Мы можем только брать из великих стилей прошлого. Кто мы такие, чтобы поправлять или дополнять их? Мы можем лишь, преисполняясь почтения, пытаться их повторить.
— А зачем? — спросил Говард Рорк.
«Нет, — подумал декан, — нет, мне просто послышалось, он больше ничего не сказал; это совершенно невинное слово, и в нем нет никакой угрозы».
— Но это очевидно! — сказал декан.
— Смотрите, — спокойно сказал Рорк и указал на окно. — Вы видите кампус* и город? Видите, сколько людей ходит, живет там внизу? Так вот, мне наплевать, что кто-нибудь из них или все они думают об архитектуре и обо всем остальном тоже. Почему же я должен считаться с тем, что думали их дедушки?
— Это наши священные традиции.
— Почему?
— Ради всего святого, не будьте таким наивным!
— Но я не понимаю. Почему вы хотите, чтобы я считал это великим произведением архитектуры? — Он указал на изображение Парфенона.
— Это, — отрезал декан, — Парфенон.
— И что?
— Я не могу тратить время на столь глупые вопросы.
— Хорошо. Далее. — Рорк встал, взял со стола длинную линейку и подошел к картине. — Могу я сказать, что здесь ни к черту не годится?
— Это Парфенон! — повторил декан.
— Да, черт возьми, Парфенон! — Линейка ткнулась в стекло поверх картины. — Смотрите, — сказал Рорк. — Знаменитые капители" на не менее знаменитых колоннах — для чего они здесь? Для того чтобы скрыть места стыков в дереве — когда колонны делались из дерева, но здесь они не деревянные, а мраморные. Триглифы* — что это такое? Дерево. Деревянные балки, уложенные тем же способом, что и тогда, когда люди начинали строить деревянные хижины. Ваши греки взяли мрамор и сделали из него копии своих деревянных строений, потому что все так делали. Потом ваши мастера Возрождения пошли дальше и сделали гипсовые копии с мраморных копий колонн из дерева. Теперь пришли мы, делая копии из стекла и бетона с гипсовых копий мраморных копий колонн из дерева. Зачем?
Декан сидел, глядя на него с любопытством. Что-то приводило его в недоумение — не слова, но что-то в манере Рорка произносить их.
— Традиции, правила? — говорил Рорк. — Вот мои правила: то, что можно делать с одним веществом, нельзя делать с другим. Нет двух одинаковых материалов. Нет на земле двух одинаковых мест, нет двух зданий, имеющих одно назначение. Назначение, место и материал определяют форму. Если в здании отсутствует главная идея, из которой рождаются все его детали, его ничем нельзя оправдать и, тем более, объявить творением. Здание живое, оно как человек. Его целостность в том, чтобы следовать собственной правде, собственной теме и служить собственной и единственной цели. Человек не берет взаймы свои члены, здание не заимствует части своей сущности. Его творец вкладывает в него душу, выражает ее каждой стеной, окном, лестницей.
— Но все подходящие формы выражения давно открыты.
— Выражения чего? Парфенон не служил тем же целям, что его деревянный предшественник. Аэропорт не служит той же цели, что Парфенон. Каждая форма имеет собственный смысл, а каждый человек сам находит для себя смысл, форму и назначение. Почему так важно что сделали остальные? Почему освящается простой факт подражательства? Почему прав кто угодно, только не ты сам? Почему истину заменяют мнением большинства? Почему истина стала фактом арифметики, точнее, только сложения? Почему все выворачивается и уродуется, лишь бы только соответствовать чему-то другому? Должна быть какая-то причина. Я не знаю и никогда не знал. Я бы хотел понять.
— Ради всего святого, — сказал декан, — сядьте… Так-то лучше… Не будете ли вы так любезны положить эту линейку?.. Спасибо… Теперь послушайте. Никто никогда не отрицал важности современной технологии в архитектуре. Но мы должны научиться прилагать красоту прошлого к нуждам настоящего. Голос прошлого — голос народа. Ничто и никогда в архитектуре не изобреталось одиночкой. Настоящее творчество — медленный, постепенный, анонимный и в высшей степени коллективный процесс, в котором каждый человек сотрудничает с остальными и подчиняется законам большинства.
— Понимаете, — спокойно сказал Рорк, — у меня впереди есть, скажем, шестьдесят лет жизни. Большая ее часть пройдет в работе. Я выбрал дело, которое хочу делать, и если не найду в нем радости для себя, то только приговорю себя к шестидесяти годам пытки. Работа принесет мне радость, только если я буду выполнять ее наилучшим из возможных для меня способов. Лучшее — это вопрос правил, и я выдвигаю собственные правила. Я ничего не унаследовал. За мной нет традиции. Возможно, я стою в ее начале.
— Сколько вам лет? — спросил декан.
— Двадцать два, — ответил Рорк.
— Вполне простительно, — сказал декан с заметным облегчением. — Вы это все перерастете. — Он улыбнулся: — старые нормы пережили тысячелетия, и никто не смог их улучшить. Кто такие ваши модернисты? Скоротечная мода, эксгибиционисты, пытающиеся привлечь к себе внимание. Вам не случалось наблюдать за их судьбами? Можете назвать хоть одного, кто достиг сколько-нибудь устойчивой известности? Посмотрите на Генри Камерона. Великий человек, двадцать лет назад он был ведущим архитектором. А что
он сегодня? Счастлив, если получает — раз в год — заказ на перестройку гаража. Бездельник и пьяница, чье…
— Не будем обсуждать Генри Камерона.
— О? Он ваш друг?
— Нет, но я видел его здания.
— И вы находите их…
— Я повторяю, мы не будем обсуждать Генри Камерона.
— Очень хорошо. Вы должны понимать, что я проявляю большую… так сказать, терпимость. Я не привык беседовать со студентами в таком тоне. Как бы то ни было, я очень желаю предупредить, если возможно, назревающую трагедию — видеть, как молодой, явно способный человек сознательно калечит свою жизнь.
Декан задумался, почему, собственно, он обещал профессору математики сделать все возможное для этого парня. Просто потому, что профессор сказал: «Это великий человек» — и указал на проект Рорка.
«Великий, — подумал декан, — или опасный». Он поморщился — он не одобрял ни тех, ни других.
Он припомнил все, что знал о прошлом Рорка. Отец Рорка был сталелитейщиком где-то в Огайо и умер очень давно. В документах парня не имелось ни единой записи о ближайших родственниках. Когда его об этом спрашивали, Рорк безразлично отвечал: «Вряд ли у меня есть какие-нибудь родственники. Может быть, и есть. Я не знаю». Он казался очень удивленным предположением, что у него должен быть к этому какой-то интерес. Он не нашел, да и не искал в кампусе ни одного друга и отказался вступить в землячество. Он сам заработал деньги на учебу в школе и на три года института. С самого детства он работал на стройках простым рабочим. Штукатурил, слесарил, был водопроводчиком, брался за любую работу, которую мог получить, перебираясь с места на место, на восток, в большие города. Декан видел его прошлым летом в Бостоне во время каникул; Рорк ловил заклепки на строящемся небоскребе, его долговязое тело в замасленном комбинезоне не напрягалось, только глаза были внимательны, в правой руке — ведро, которым он время от времени, искусно, без напряжения выставляя руку вверх и вперед, ловил горячую заклепку как раз в тот момент, когда казалось, что она ударит его в лицо.