Я долго здесь просидела. В ресторане танцевали, это пассажиры-американцы решили устроить бал в честь последней ночи пути. То и дело они входили поодиночке или вдвоем в бар, но без своих дам, чтобы выпить бокал шампанского с содой-виски. Я догадывалась, что бармены отнюдь не в восторге от одинокой посетительницы, заказавшей себе чашку чая и не повторившей заказа. Я велела подать виски.
После полуночи я пересела за другой стол, лицом к движению. Таким образом я очутилась спиной к залу и испугалась, как бы танцоры не усмотрели в моем поведении чисто французского протеста против слишком явной непринужденности, царившей в зале.
Но вдруг я подскочила на стуле, мне стало глубоко безразлично все вокруг, я прижалась лицом к стеклу, поставила обе ладони щитком и всем своим существом устремилась к тому, что только что разглядела в ночной тьме и с какой-то страстью старалась увидеть еще раз...
Когда наконец я убедилась, что не ошиблась, я оглянулась и тут только пожалела, что никто в баре не обращает на меня внимания. Я не могла сдержать блаженного смеха; должно быть, глаза у меня ярко блестели. С кем поделиться своим открытием? С барменом, случайно оказавшимся рядом.
- The first light! - воскликнула я по привычке на английском языке.The first light of Europe!
- Очень возможно, - ответил он.- Уже пора. Ответил он по-французски. И, что хуже всего, с бордоским акцентом. Я была ужасно разочарована. И вяло повторила на его родном языке:
- Первый огонек Европы.
И тут я поняла: и само слово в переводе на французский, и то, что оно обозначало, и весь мой пыл потеряли всякий смысл.
Я отправилась к себе. Но я не могла заснуть. Багаж мой был упакован, кроме одного чемоданчика, так что мне оставалось только спать. Сон не приходил ко мне. Слишком много чувств и мыслей вошло в эту каюту вместе со мной и ночными часами. Самые несложные из этих чувств, которые я принимала наиболее охотно, были нетерпение, любопытство перед тем, что мне скоро доведется испытать, желание не упустить ни малейшей подробности из процедуры прибытия, которую я десятки раз себе представляла.
Часов в семь я проснулась, хотя задремала лишь под утро. Было уже совсем светло. Босиком я подбежала к иллюминатору. И сразу же увидела спокойную, неподвижную воду и английский берег. Пароход стоял. Мы зашли в Саутгемптонский порт. Маленький город весь сиял сквозь уплывающую утреннюю дымку. Он вздымал над жемчужным морем целую гамму оттенков - нежно-желтого, серо-розового, мягкой охры, к которым мне приходилось вновь приучать свой глаз.
Ах, до чего же нов был этот пейзаж! И словно создан для того, чтобы рассеять все мои страхи и все мои химеры: к чему было предаваться целых пять дней преждевременным сожалениям, если меня ждало такое зрелище? Я с умилением любовалась им, приписывала ему тысячи достоинств. Я не скупилась на лестные эпитеты, вкладывая в них всю свою изобретательность. Первым делом я сказала себе, что от этого берега так и веет Европой. Я старалась уловить то, что в нем исстари отвечало потребностям человека. По всему было видно, что страна эта создавалась не в один день. Город рос и ширился, следуя органическим и благодетельным законам, которые вызвали его к жизни, поставили здесь на века, возможно, тем же самым законам, по которым плодородные почвы наслаиваются тысячелетиями в равнинах. Вертикаль колокольни врезалась в небо как раз там, где ей положено и нужно было стоять, и не градостроитель определил ее местонахождение. Еще в самые древние времена была установлена гармония между этим изгибом бухты и расположением кварталов, между рельефом почвы и высотой зданий, между стихиями и людьми, между духами морскими, земными, воздушными, людскими; и гармония эта осталась в силе по наши дни.
"Какая стройность! - подумала я. - Какая естественная гармония!"
И, повторяя про себя эти слова, я снова легла, и на сей раз сон пришел ко мне.
Он длился так долго, что я вышла к завтраку одной из последних. Впрочем, я и не собиралась торопиться. Теперь, когда берега Франции, почти видные простым глазом, двигались нам навстречу, меня охватила какая-то странная беспечность. С минуты на минуту я откладывала последние приготовления к высадке. Все равно, ведь жребий брошен! Скоро мы войдем в порт. Перебросят сходни. Пройдет еще пять минут, и я почувствую под ногами асфальт гаврской набережной. И тут, бедную, меня затянет в водоворот различных формальностей. Придется приобщиться к общему движению, которое приведет меня в вагон, а вагон доставит в Париж, к перрону вокзала, куда съедется для встречи вся моя семья.
Вот эта-то уверенность и позволяла мне пока что еще помечтать, собраться с мыслями, давала последнюю передышку.
Впрочем, одно дело у меня осталось: я не раздала чаевые официантам. Еще накануне я составила список и распределила суммы не без труда: во время пребывания в Соединенных Штатах, где существуют совсем иные обычаи, я как-то отвыкла от подобных операций. Страх недодать чаевые мучил меня еще больше, чем обычно. Ибо во Франции и в дни моей юности меня всегда на сей счет терзали сомнения.
Пришло время пояснить эти слова; я родилась и росла в среде, которая была осыпана благами богатства и в свою очередь была его рабой. Деньги это одновременно истоки нашей семьи и ее цель, это ее поработитель и ее идеал. У меня куча родственников, и все вместе мы образуем то, что называется "прекрасной семьей". Все мои дядья, кузены, братья, мой отец все они биржевые маклеры, банкиры, нотариусы, поверенные. Мой прадедушка Фердинанд, по жене родственник барону Осману, был биржевым маклером при Второй империи. И если все мы считаем нашего прадеда основателем, творцом нашего состояния, мы считаем его также и творцом династии Буссарделей. А ведь и мой прадед и моя прабабка тоже имели предков, и, надо полагать, людей почтенных. Но они нам не известны. Это, так сказать, покрыто мраком прошлого. Мы ведем наше летосчисление только с первого богатого Буссарделя.
Его дело, равно как и его богатство, устояли, несмотря на то что один век сменился другим, сменялись режимы, были войны, разражались кризисы. И дело и богатство здравствуют и поныне. По праву старшинства дедушка, которого я не знала, получил контору из рук стареющего прадеда; ныне дело принадлежит исполу моему дяде и моему отцу, а мой старший брат ждет своего часа. Учтите также, что у моего прадеда было еще пятеро детей, что все они вступили в брак, не нарушая семейных традиций, и наплодили без счета детей, и подсчитайте, сколько контор, частных банков и всего прочего могло основать все это потомство.
Существуют семьи, где по традиции сын вслед за отцом "идет" в чиновники, в купцы или офицеры. Буссардели всегда "шли" в биржевики.
Поэтому-то они образуют, продолжают образовывать - вопреки треволнениям эпохи - нечто вроде покоренного и присягнувшего на верность племени. Я родилась там, видимо, волею случая. Волею случая я стала в нашем роду воплощением мятежного духа... Хуже, чем мятежного: богемного! Все на свете относительно... Дело в том, что в глазах моих родных с самых малых лет я слыла чуть ли не дурочкой, которая не знает цены вещам. Между тем я осмотрительно тратила свои карманные деньги, вовсе не любила транжирства. Сотни матерей-буржуазок радовались бы такой осмотрительной дочке. Но меня губили сравнения. Мои родные и двоюродные братья, мои двоюродные сестры, словом, все вокруг меня насаждали традиции Буссарделей, умели вести счет деньгам и экономить деньги с такой ловкостью, с таким смаком и изобретательностью, что свойства эти весьма походили на талант. Соревнуясь на этом поприще с самого раннего детства, они делали это с таким пылом, что на фоне нашей богатой, но расчетливой молодежи я казалась безумной мотовкой.
- Она все пустит по ветру! - говорила обо мне мама, когда я была еще совсем крошкой.
И она старалась внушить мне, что со временем у меня будут свои деньги, о чем я никогда не задумывалась и чему никогда не радовалась, ибо плохо отдавала себе отчет в таких вещах.
Впрочем, по этому поводу каждый предавал меня анафеме. Как-то, примерно в то же самое время, я увидела на улице нищего. Мелких денег у меня не было, и я дала ему двухфранковую монету. Милостыню я творила из тех средств, которые нам, детям, дарили дедушка и бабушка на наши ребячьи траты; гувернантка донесла на меня, и в тот же вечер я предстала перед бабусей. Она сильно постарела и все реже и реже снисходила до бесед с нами. В особо важных случаях ее старшая дочь, а моя тетя Эмма, выполняла при ней роль толмача и рупора.
Гувернантка дала перед судилищем свои свидетельские показания, и бабуся только молитвенно воздела руки, возвела к небесам глаза и вздохнула. Но тетя произнесла целую речь. Говорила она всегда с завидной легкостью, восхищавшей родню, и имела склонность к ходячим формулам. Тыча в мою сторону указательным пальцем, она заключила свое обвинение следующими словами: