Так как эта ночь оказалась последней, которую кузену Гарри предстояло в этот приезд провести под каслвудским кровом, кузен Уилл заметил, что ему, его преподобию и Уорингтону не мешает встретиться в спальне последнего и рассчитаться, против чего Гарри, порядочно выигравший у вышеупомянутых джентльменов, отнюдь не возражал. И вот, когда дамы удалились на покой, а милорд, как было у него в обычае, ушел к себе, трое джентльменов собрались в маленькой комнате Гарри перед чашей пунша, обычной полуночной подругой Уилла.
Однако у Уилла был свой способ расчета: он достал две новые колоды карт и предложил Гарри сыграть на весь свой долг, чтобы либо удвоить его, либо полностью отыграться. У бедняги капеллана наличных было не больше, чем у младшего брата лорда Каслвуда. Гарри же вовсе не хотелось забирать их деньги. Разве мог он причинить страдание брату своей обожаемой Марии и дать повод кому-либо из ее близких усомниться в его великодушии и щедрости? Он готов дать им реванш, как они желают. Он будет играть с ними до полуночи, а ставки они пусть назначают, какие им угодно. И вот они взялись за дело: загремели кости в стаканчике, были стасованы и сданы карты.
Весьма вероятно, что Гарри вовсе не думал о картах. Весьма вероятно, он думал: "Сейчас моя любимая сидит, распустив свои прекрасные золотые волосы, и над ними хлопочет горничная. Счастливая горничная! А теперь она опустилась на колени, моя святая, и возносит молитвы к небесам, где пребывают ангелы, подобные ей. А теперь она опочила за атласными занавесками. Да благословит, да благословит ее бог!"
— Вы удваиваете? Я прикуплю две карты к моим обеим. Благодарю вас, довольно... десятка... и еще? Дама — два раза чистые двадцать одно, и раз вы удвоили, так, значит, вы должны мне...
Могу себе представить, как мистер Уильям разражался проклятиями, а его преподобие — горькими сетованиями по поводу везенья молодого виргинца. Он выигрывал, потому что не стремился выиграть. Фортуна, эта бесстыдная кокетка, улыбалась ему, потому что он думал о другой богине, возможно, столь же неверной. Вероятно, Уилл и капеллан старательно увеличивали ставки в надежде, что богатый виргинец хочет дать им полностью отыграться. Однако Гарри Уорингтон ни о чем подобном не помышлял. У себя в Виргинии он играл в подобные игры сотни раз (откуда мы можем сделать вывод, что он скрывал от своей благородной матушки очень многие подробности своей жизни) и научился не только играть, "но и платить. А всегда честно расплачиваясь со своими друзьями, он ожидал того же и от них.
— Да, удача как будто и впрямь на моей стороне, кузен, — сказал он в ответ на угрюмые проклятия Уилла, — и я вовсе не хочу ею злоупотреблять, но ведь не думаете же вы, что я буду полным дураком и вовсе от нее откажусь? У меня уже накопилось много ваших векселей. Если мы будем играть и дальше, то, с вашего соизволения, только на наличные или же если не на деньги, то на какие-нибудь ценности.
— Вот вы, богачи, всегда так, — проворчал Уилл. — Никогда не дадите в долг без обеспечения и всегда выигрываете, потому что вы богаты.
— Право, кузен, вы что-то слишком часто попрекаете меня моим богатством. У меня хватает денег на мои нужды и на моих кредиторов.
— Ах, если бы каждый из нас мог сказать о себе то же! — простонал капеллан. — Как были бы счастливы и мы и заимодавцы! Так что же мы можем поставить, чтобы и дальше играть с нашим победителем?! Ах да, мое новое облачение, мистер Уорингтон. Согласны вы поставить против него пять фунтов? Если я проиграю, то смогу проповедовать и в старом. Постойте-ка! У меня ведь есть еще "Проповеди" Иоанна Златоуста, "Мученики" Фокса и "Хроники" Бейкера, а также корова с теленком. Что вы поставите против них?
— Вексель кузена Уилла на двадцать фунтов, — воскликнул мистер Уорингтон, доставая один из этих документов.
— Ну, так я поставлю мою вороную кобылу, но только не против векселей вашей чести, а против наличных.
— И я поставлю своего коня. Против шестидесяти фунтов! — крикнул Уилл.
Гарри принял ставки обоих джентльменов. Через десять минут и 1сонь и вороная кобыла переменяли владельца. Кузен Уилл принялся сыпать еще более яростными проклятиями. Священник швырнул на пол парик, соперничая со своим учеником в громогласности сквернословия. Мистер Гарри сохранял полнейшее спокойствие и не чувствовал ни малейшей радости по поводу своего триумфа. Они хотели, чтобы он играл с ними, и он согласился. Он знал, что непременно выиграет. "О возлюбленный дремлющий ангел! — думал он. — Как могу я не верить в победу, если ты ласкова со мной!"
Он устремил взгляд на окно по ту сторону двора — на окно ее спальни, как ему было известно. Его жертвы еще не успели перейти через двор, а он уже забыл про их стенания и проигрыш. Ведь вон под той сияющей трепетной звездой, за окном, в котором мерцает ночник, покоится его радость, его сердце, его сокровище!
Facilis descensus {Легок спуск (лат.).}
В своем недавно упомянутом романе добрый епископ Камбрейский описывает неутешное горе Калипсо из-за отъезда Одиссея, но я не помню, обмолвился ли он хоть словом о страданиях камеристки Калипсо, когда та прощалась с камердинером Одиссея. Слуги, наверное, вместе проливали слезы где-нибудь на кухне, пока господин и госпожа обменивались последним отчаянным поцелуем в гостиной; они, наверное, обнимались в кубрике, пока сердца их хозяев разрывались от тоски в капитанской каюте. Когда колокол прозвонил в последний раз и помощник Одиссея рявкнул: "Провожающих просят сойти на берег!", Калипсо и ее служанка, наверное, обе прошли по одним сходням; их сердца одинаково сжимались, а из глаз струились слезы, и обе, наверное, махали с набережной носовыми платками (весьма различавшимися ценой и материей) своим друзьям на уплывающем судне, а толпа на берегу и команда на борту корабля кричали "гип-гип ура!" (то есть какое-нибудь греческое напутствие такого же рода) в честь отправляющихся в плаванье. Но важно одно; если Калипсо ne pouvait se consoler {Не могла утешиться (франц.).}, горничная Калипсо ne pouvait se consoler non plus {Тоже не могла утешиться (франц.).}. Им пришлось пройти по одним и тем же сходням горя и испытать одну и ту же боль разлуки. Пусть, вернувшись домой, они прижимали к глазам носовые платки разной цены и из разной материи, но, без сомнения, слезы, которые одна проливала в своих мраморных апартаментах, а другая в такой же людской, были равно солоны и обильны.
Не только Гарри Уорингтон покидал Каслвуд, сраженный любовью, но и Гамбо расставался с указанным кровом, став добычей той же дивной страсти. Его остроумие, светские дарования, неизменная веселость, его таланты в области танцев, стряпни и музыки завоевали сердца всей женской прислуги. Кое-кто из мужчин, возможно, питал к нему ревнивую зависть, но дамы все были покорены. В те дни Англия еще не знала того неприязненного отношения к бедным чернокожим, которое появилось с тех пор у людей с белой кожей. Их, пожалуй, не считали равными белым, но все относились к ним с полной терпимостью и снисходительным сочувствием, а женщины, без сомнения, с куда более великодушной добротой. Когда Ледьярду и Парку в Краю Чернокожих грозила гибель от рук мужчин, разве не встречали они у черных женщин жалость и сочувствие? Женщины всегда добры к нашему полу. К каким только (духовным) неграм они не питают нежности? Каких только (нравственных) горбунов не обожают? Каких только прокаженных, каких идиотов, каких тупиц и уродливых чудовищ (я выражаюсь фигурально) не ласкают они и не лелеют? Женщины расточали Гамбо ту же доброту, что и многим другим людям ничуть не лучше его, — отъезду виргинского слуги радовалась только мужская половина людской. Жаль, что я не был свидетелем этого отъезда! Жаль, что я не видел, как Молли, младшая горничная, еще до зари тайком пробирается в цветник нарвать грустный маленький букетик! Жаль, что я не видел, как Бетти, судомойка, отрезает один из своих пышных каштановых локонов в надежде обменять его на курчавый залог верности с макушки младого Гамбо. Разумеется, он сообщил, что он — regum progenies, потомок царей ашанти. В Кафрарии, Ирландии и других местах, где сейчас обитают наследственные голодранцы, в древности, вероятно, было необыкновенно много этих могучих владык, судя по количеству их ныне здравствующих потомков.
В то утро, на которое госпожа де Бернштейн назначила свой отъезд, вся многочисленная каслвудская прислуга толпилась у окон и в коридорах: кто стремился в последний раз увидеть лакеев ее милости и неотразимого Гамбо, кто желал проститься с камеристкой ее милости, и все надеялись подстеречь баронессу и ее племянника с тем, чтобы получить от них чаевые, на которые, по обычаю тех дней, гости не скупились. И госпожа Бернштейн с Гарри щедро вознаградили ливрейное общество, джентльменов в черных кафтанах и жабо, а также рой бесчисленных служанок. Каслвуд был приютом юности баронессы, а ее простодушный Гарри не только жил в доме без всяких расходов, но и выиграл лошадей и деньги (вернее, векселя) у своего кузена и злополучного капеллана, так что, будучи щедрым по натуре, он счел возможным дать в час отъезда полную волю своим природным склонностям. "Я знаю, — думал он, — матушке будет приятно, что я достойно вознаградил всех служителей семьи Эсмондов". Поэтому он раздавал золотые монеты направо и налево, словно и вправду был так богат, как утверждал Гамбо. Никто не отошел от него с пустыми руками. От мажордома до чистильщика сапог — для всех у мистера Гарри нашелся прощальный дар. Он вручил кое-что на память о себе и суровой экономке в ее бельевой, и дряхлому привратнику в сторожке. Когда человек влюблен, можно только удивляться, какой нежностью он проникается ко всем, кто имеет хоть какое-нибудь отношение к предмету его страсти. Он заискивает у горничных; он любезен с дворецким; он внимателен к лакею; он выполняет поручения ее сестер; он снабжает советами и деньгами ее младшего брата-студента; он гладит собачек, которым при других обстоятельствах дал бы хорошего пинка; он улыбается древним анекдотам, которые вызвали бы у него только зевоту, не рассказывай их ее папенька; он пьет сладкий портвейн, за который у себя в клубе проклял бы и секретаря, и всех старейшин; он мил даже с желчной тетушкой, старой девой; он отбивает такт, когда прелестная малютка Фанни барабанит на фортепьяно единственную известную ей вещицу, и весело смеется, когда гадкий Бобби опрокидывает кофе на его рубашку.