– А чего она требует от вас?
– Требует? Ничего. Она любит меня всем сердцем и радуется, что я себя соблюдаю, и ободряет меня. «Блюсти себя – всегда самое разумное», – вот ее слова. А случись что со мной, она не придаст этому значения, скажет только: «Ох, как я тебя понимаю, Стина, поступать правильно – не всегда получается». Да, то, что она называет правильным, она считает желательным, но не таким уж обязательным и необходимым; она мне доверяет, вот и все.
Пока длилась эта беседа, солнце зашло, и лишь один поблекший луч вечерней зари еще мерцал между ветвями парковых деревьев. Стина давно уже отставила в сторону пяльцы, и молодой граф, сидевший теперь напротив нее, видел в оконном отражении газовые фонари, вспыхнувшие вдоль всей улицы. Он был так захвачен этим странным зрелищем, что ненадолго замолчал.
– Я вижу, – сказала Стина, – это отражение в окне и на вас подействовало. Я к нему привыкла, всегда одно и то же.
Молодой граф кивнул. Потом встал и, как бы прощаясь, взял Стину за руку.
– Вы позволите все-таки навещать вас, мадемуазель Стина?
– Вам лучше не приходить. Вы меня только тревожите.
– Но вы не запрещаете, не говорите «нет»?
– Я не говорю «нет», потому что права не имею. Моя сестра скажет, что так вести себя глупо, а я знаю, что должна с ней считаться.
– Тогда до свиданья, мадемуазель Стина.
Стина проводила его до маленького коридора, потом быстро вернулась в комнату и подошла к открытому окну вдохнуть свежего воздуха. Но на сердце у нее было тревожно, она определенно чувствовала, что это знакомство сулит ей только трудности и горести. «Почему я не сказала „нет“? И вот уж я у него в руках… Но я не хочу, не хочу. Я поклялась ей. У смертного одра. „Стина, – сказала она перед смертью, – блюди себя. Не то худо будет. Ты не такая красавица, как твоя сестра Паулина, это меня утешает. Ах, уж эта красота…“ Я тогда была еще почти ребенком, но я ей обещала и слово сдержу!».
Едва молодой граф, провожаемый Стиной, вышел из комнаты в коридор, фрау Польцин оставила свой пост у стены и вернулась к складному столу, и между супругами состоялся краткий, но доверительный обмен мнениями.
– Вообще-то, он пробыл у нее довольно долго, – сказал Польцин, снова усаживаясь за свой ткацкий станок. – И как они там?
– А никак. И ничего у них не выйдет.
– Брось, – сказал Польцин. – Выйдет. На все надобно время. А ты всегда думаешь…
– Чего там думать, ничего я не думаю. Я только говорю, если чему быть, то оно сразу будет. А если не сразу, то и не будет… Я в мужчинах разбираюсь.
– Да-да, – ухмыльнулся Польцин, – в мужчинах ты знаешь толк.
– Слушай, Польцин, ты меня не трожь. Не заводи опять старую волынку.
– Да разве я… Я просто так сказал…
Молодой граф продолжил свои визиты. В первую неделю он являлся через день, потом ежедневно; но неизменно оставался только до предвечернего часа. Затем удалялся.
Однажды в порядке исключения незаметно подкрался вечер, Стина открыла окно, и молодые люди выглянули на улицу. В воздухе стояла такая духота, что уличная суета подействовала на них как-то странно: газовые фонари потускнели, а звон колокольчиков конки зазвучал глуше. Луна, висевшая над парком, освещала одинокий обелиск между деревьями; щелкали соловьи и роскошным цветом цвели липы.
– Вот парк, он и называется парком, – заметил молодой граф. – Но разве он, в сущности, не похож на кладбище? Все в цвету, но и на кладбище тоже все цветет. А этот обелиск выглядит как надгробие.
– Это и есть надгробие.
– Как так? Разве там кто-то похоронен?
– Нет, не похоронен. Это памятник тем, кто потерпел крушение на «Амазонке»[197]. Их там было сто человек или больше, я иногда читаю их имена. Жалко их. Все были молодые.
– Да, – сказал молодой граф, – припоминаю, сплошь молодые люди.
И он снова замолчал, а в тоне, которым это было сказано, прозвучала скорее зависть, чем сожаление.
Вскоре он откланялся, явно расстроенный оборотом беседы, и Стина увидела, что, выйдя из подъезда, он не повернул, как обычно налево, к железнодорожному мосту, но пересек линию конки и двинулся к ограде парка.
Он остановился у ограды, подавшись всем телом вперед, как будто пытался в полумраке прочесть имена, начертанные на обелиске.
В тот день его визит несколько затянулся. Обычно граф оставался только до захода солнца. Ему нравилось любоваться работой Стины и слушать ее болтовню обо всех домашних происшествиях. Но больше всего его интересовали истории из ее жизни, рассказы о детских и школьных годах, о ранней смерти матери и о том, как соседи по дому собирали для осиротевшей девочки деньги на платье для конфирмации. И как она еще в том же году поступила на работу в большую фирму, торговавшую шерстяными и вышитыми изделиями, ту самую, на которую работала и теперь, обычно дома, а иногда в помещении самой фирмы. И как они там жили и знакомились, и на рождественской неделе всегда работали вместе до полуночи, и каждая по очереди читала вслух остальным. И это не только дозволялось, но и поощрялось. Потому что хозяин – человек умный и добрый, и знает, как ценно держать работящих людей в радости и любви. Вот так оно и вышло, что персонал фабрики не меняется, или же очень редко, и все хотят остаться, разве что девушки выходят замуж. И вообще, объясняла Стина, все говорят о выжимании соков и мучениях, и угнетении, но она должна сказать по собственному опыту, что вовсе с этим не согласна. Напротив, зимой бывают маскарады и театральные постановки; потому что хозяин фирмы, как она уже говорила, никогда не забывает, что и бедному человеку иногда хочется праздника. А самое прекрасное бывало летом, когда выезжали на природу. Нанимали несколько линеек и ни свет ни заря отправлялись за город, в Шильдхорн, или в Груневальд, или в Тегель, или в Финкенкруг[198]. А один раз даже плавали на пароходе, и она этого в жизни не забудет, ведь они проплыли всю Шпрее, мимо Трептова и Штралова, замка Кёпеник и Грюнау[199] до пустоши, где никого не было, только один-единственный дом с высокой черепичной крышей прямо на берегу. Тут они пристали и затеяли игру в кольца. Но у нее от счастья сердце чуть не лопнуло, и она не могла играть, по крайней мере, сразу не смогла, а уселась под большим буком, что рос около дома и, наверное, целый час смотрела сквозь свисающие ветви на реку и на другой берег. Там был луг, заросший щавелем и лютиками, а за лугом – черная полоса леса. И так там было красиво и тихо, она и представить не могла, что Божья земля может быть такой. Только одна рыба за все время мелькнула в воде, и над водной гладью пролетела одна цапля. Она нагляделась всласть и пошла к другим играть в кольца; она, как сейчас, слышит смех и прямо видит, как кольца блестят на солнце.
Молодому графу очень нравилось слушать такие рассказы, каждое слово делало его счастливым, обогащало его представление о жизни. Он вырос в убеждении, что большой город – это вавилонское столпотворение, а народные увеселения, пусть даже не вульгарные и не безнравственные, всегда равнозначны шуму и улюлюканью. А теперь из уст Стины он слышал, что этот Вавилон[200] любит отдыхать на лоне природы, играть в салочки и серсо. Подобные картинки, нарисованные Стиной, то серьезные, то забавные, все больше направляли его мысли в свойственное им русло. Не разделяя сословных предрассудков, он приходил в хорошее расположение духа, слушая ее доверительную болтовню, и, поддавшись очарованию момента, даже сам становился разговорчивым и рассказывал ей о своей жизни. О своем репетиторе (кандидате в полковые проповедники), который заставлял его зубрить наизусть песенники и библейские цитаты, потому что так было удобнее учителю. О подготовке к экзамену, который он выдержал лишь каким-то чудом, потому что так ничему и не научился. И наконец, о своем вступлении в полк, где служил юнкером, потом прапорщиком. Это было лучшее, единственно радостное время его жизни, хотя их смельчак-командир был свято убежден, что каждый прапорщик – шалопай. И тут вдруг прозвучало: «Война»[201], и разразилось всеобщее ликование, и через три дня он уже сидел в переполненном вагоне, с восторгом думая, что вырвался, наконец, из гарнизонной скуки и однообразия. С восторгом. Которого хватило еще на три дня. Потому что через три дня он, выбитый из седла выстрелом неприятеля, лежал на поле боя, и унесли его оттуда едва живым. И пока его товарищи стремились от победы к победе, он метался в жару между жизнью и смертью в каком-то захолустном городке на границе. И природа тоже не знала, жить ему или умереть, и не могла принять решения. Но, в конце концов, она его приняла, и он выздоровел. Хотя бы наполовину. Повезло? Он не уверен. «Нет ничего прекрасней, чем закатное солнце, уходящее на покой после дневных трудов»[202].
Стина, видимо, поняла его и, услышав это, попросила никогда больше не говорить так. Нельзя терять надежду, тем более, что тому, кто спасся от смерти, суждена долгая жизнь. Так говорит пословица, а пословицы всегда правы.