Я провозился во дворе до полной темноты. Окно во втором этаже засветилось. Джуни все плакала, и Кристина убаюкивала ее песней. Потом она затихла. Я подождал, пока зажегся свет в нашей спальне, и минут через пять после этого поднялся к Кристине. Она сидела перед зеркалом в ночной рубашке, и из глаз ее капали слезы.
- Ты хоть попробуй понять, - сказал я.
- Не могу. Они столько времени копили деньги, чтобы купить тебе эту злосчастную махину.
- Ты не знаешь, как я измучился.
- Если б ты испытал все муки ада, я тебе и то не простила бы. Такое поведение никакими муками не оправдать. Они целую неделю прятали ее в гараже. Они такие милые...
- Я последнее время сам не свой, - сказал я.
- Знаю, можешь мне этого не говорить. Я каждое утро молила бога, поскорее бы ты уехал, а по вечерам страшилась твоего возвращения.
- Неужели уж до того было скверно?
- Было просто ужасно, - сказала она. - Ты кричал на детей, со мной разговаривал безобразно, грубил знакомым, а за спиной говорил про них гадости. Свинство, вот что это такое.
- Хочешь, чтобы я ушел?
- Боже мой, и ты еще спрашиваешь! Я бы хоть вздохнула свободно.
- А как же дети?
- Спроси моего поверенного.
- Ну, тогда я пойду.
Я двинулся по коридору в чулан, где у нас хранится всякое дорожное добро. Вытащив свой чемодан, я обнаружил, что щенок, собственность моих детей, оторвал кожаную обшивку по краю крышки. В поисках другого чемодана я свалил всю стопку себе на голову. Тогда я понес свой чемодан с оторванным краем в спальню.
- Вот, полюбуйся, Кристина, - сказал я. - Щенок отгрыз обшивку у моего чемодана.
Она даже не посмотрела в мою сторону.
- Десять лет, - заорал я, - десять лет я убивал на это хозяйство по двадцать тысяч в год, а когда нужно ехать, у меня даже чемодана приличного нет. У всех есть чемоданы. Даже у кошки есть премиленький дорожный мешок. - Я рывком выдвинул ящик с рубашками, чистых рубашек было только четыре. Вот! - продолжал я орать. - Рубашек на неделю и то не хватит! - Потом собрал кое-какие мелочи, нахлобучил шляпу и вышел из дому. Подумал было взять машину и пошел в гараж взглянуть на нее, но вдруг увидел дощечку "Продается", которая висела на доме давным-давно, когда мы его купили. Я стер с дощечки грязь, нашел гвоздь и камень и, обойдя вокруг дома, прибил дощечку "Продается" к клену у парадного крыльца. А потом пошел на станцию. До нее около мили. Длинная кожаная полоска волочилась за мной по земле, я остановился и попробовал отодрать ее, но ничего не вышло. На станции я узнал, что поезд будет только в четыре часа утра, и решил ждать. Сел на чемодан и прождал пять минут. Потом зашагал домой. На полдороге я увидел Кристину, она шла мне навстречу в свитере, юбке и спортивных туфлях первое, что попалось под руку, лишь бы поскорее, - и мы вместе вернулись домой и легли спать.
В воскресенье я играл в гольф, и хотя игра кончилась поздно, мне захотелось, прежде чем ехать домой, поплавать в клубном бассейне. У бассейна не было никого, кроме Тома Мэйтленда. Том Мэйтленд смуглый, приятной наружности, богатый, но тихий. Видимо, замкнутый. Его жена самая толстая женщина в Шейди-Хилле, его детей никто почему-то не любит, и мне сдается, что он из тех людей, чьи симпатии, дружбы, романы и деловые связи высятся, как замысловатая надстройка - башня из спичек, - на страданиях его юности. Дунь на нее - и она рассыплется. Когда я наплавался, уже почти стемнело, здание клуба было освещено, на веранде, судя по всему, обедали. Мэйтленд сидел на краю бассейна, болтая ногами в ярко-синей воде, пахнущей хлором, как Мертвое море. Я вытерся и, проходя мимо него, спросил, собирается ли он купаться.
- Я не умею плавать, - ответил он. Потом, улыбнувшись мне, устремил взгляд на неподвижную лакированную поверхность бассейна, вписанного в темный пейзаж. - Дома у нас был бассейн, - добавил он, - но мне некогда было купаться, я все время учился играть на скрипке.
Вот вам, пожалуйста, человеку сорок пять лет, миллионер, а плавать не умеет, и едва ли ему часто выпадает случай высказаться так честно, как сейчас. Пока я одевался, у меня в голове - без помощи с моей стороны зародилась идея, что следующими моими жертвами будут Мэйтленды.
Вскоре после этого я как-то проснулся в три часа ночи. Я стал думать о всех неувязках моей жизни - мать одна в Кливленде, параблендеум, - пошел в ванную покурить и вдруг вспомнил, что я умираю от рака легких и вдову с сиротами оставляю без гроша. Я надел синие спортивные туфли и прочее, заглянул в открытые двери детских и вышел на улицу. Было пасмурно. Задними дворами я дошел до угла. Потом пересек улицу и свернул к дому Мэйтлендов, ступая по траве вдоль гравия дороги. Парадная дверь была не заперта, и я вошел, в дом, трясясь от волнения и страха, как тогда у Уорбертонов, и ощущая себя в полумраке бестелесным призраком. Поднялся по лестнице, чутьем угадал спальню хозяев и, услышав ровное дыхание, разглядев на спинке стула пиджак и брюки, потянулся к карману пиджака, но кармана на месте не оказалось. Это вообще был не пиджак, а цветная куртка из болоньи, какие носят дети. В _этих_ брюках не было смысла искать бумажник, не мог мальчишка столько заработать стрижкой газона в отцовском саду. Я поспешно выбрался вон.
В ту ночь я больше не заснул, сидел в темноте и думал о Томе Мэйтленде и о Грейси Мэйтленд, об Уорбертонах и о Кристине, и о своей незавидной участи, и о том, как по-разному выглядит Шейди-Хилл ночью и при свете дня.
Но на следующую ночь я предпринял новую вылазку, на этот раз к Пьютерам, а они не только богачи, но и горькие пьяницы, хлещут спиртное в таких количествах, что уж, когда погасят свет, их, надо думать, пушками не разбудишь. Вышел я, как обычно, в самом начале четвертого.
Я с грустью вспомнил, как началась моя жизнь - от беспутных родителей в средней руки отеле, после обеда из шести блюд с вином: мать сама не раз мне говорила, что, не выпей она перед тем пресловутым обедом столько коктейлей, я бы до сих пор пребывал на какой-нибудь звезде в нерожденном виде. И еще я вспомнил отца, и тот вечер в "Плазе", и голые ноги поселянок из Пикардии, все в синяках и ссадинах, и амуров темного золота, что не давали развалиться старому театрику, и мою жалкую участь. Когда я шел к дому Пьютеров, в кустах и деревьях что-то зашуршало, точно ветер на пепелище, и я не понял, что это такое, пока не почувствовал на лице и на руках капель дождя, а тогда рассмеялся.
Мне очень хотелось бы рассказать, что меня спас добрый лев, или невинный младенец, или долетевшие издалека звуки церковного органа; но на самом деле всего лишь дождь, сбрызнувший мне голову, запах дождя, ударивший в ноздри, - вот чему я обязан уверенностью, что мне не угрожают ни те кости в Фонтенбло, ни позорная карьера вора. Найти выход из моего положения можно, надо только постараться. Ловушка не захлопнулась. Я живу на земле, потому что сам этого захотел. И плевать мне на то, как именно я получил земные дары, важно, что я ими владею - чувствую связь между мокрой травой и собственными волосами, и смертное сердце мое сладко замирает, когда я летними вечерами люблю детей и смотрю на вырез Кристинина платья. Так я дошел до дома Пьютеров, остановился, поглядел, задрав голову, на темные окна и пошел домой. А дома лег спать и видел хорошие сны. Мне снилось, что я пускаюсь под парусом по Средиземному морю. Я видел стершиеся мраморные ступени, уходящие и воду, видел воду, синюю, соленую, грязную. Я поставил мачту, поднял парус и взялся за румпель. Но почему, недоумевал я, отчаливая, почему мне всего семнадцать лет? Однако чего-нибудь да всегда не хватает.
Неверно кто-то сказал, что из мертвых нас воскрешает запах ржаного хлеба - воскрешают сигнальные огни любви и дружбы. На следующий день мне позвонил Гил Бакнем и сказал, что старый хозяин при смерти и не вернусь ли я на работу в фирму. Мы повидались, и он объяснил, что сживал меня со света не он, а старик, ну а я, конечно, был рад возвратиться к родному параблендеуму.
Одного я не мог понять, когда шел в тот день по Пятой авеню: каким образом мир, еще недавно казавшийся таким мрачным, мог столь мгновенно преобразиться? От тротуаров словно исходило сияние, и из окна поезда я с нежностью взирал на глупеньких девушек, рекламирующих в Бронксе пояски с резинками. Наутро я получил аванс в счет жалованья и, когда в Шейди-Хилле погасли последние огни, аккуратно, памятуя об отпечатках пальцев, вложил в конверт девятисот долларов и направился к дому Уорбертонов. Днем прошел дождь, но к вечеру он перестал и выглянули звезды. Соблюдать сугубую осторожность не было надобности, и, убедившись, что задняя дверь не заперта, я вошел и положил конверт на стол в темной кухне. Не успел я отойти от дома, как рядом со мной остановилась патрульная машина, и знакомый полисмен опустил стекло и спросил:
- Что это вы делаете на улице в такой час, мистер Хэйк?
- Да вот, вывел погулять собаку, - отвечал я весело.