Пройдя по набережной Кронпринца и Альзенштрассе, он добрался, наконец, до очаровательного сквера, с боскетами и цветочными клумбами, мраморными статуями и фонтанами, представляющего собой часть Королевской площади, но все-таки отличного от нее. Поднявшийся свежий ветер смягчил жару, клумбы источали тонкий аромат резеды, а на другой стороне площади в заведении Кролля грянул оркестр. Наш больной жадно вбирал в себя и запах, и мелодию. «Как давно я не дышал так свободно. „Королева, жизнь все же прекрасна“[252]… Вот он, бессмертный девиз оптимиста-маркиза, а пессимист-граф повторяет вслед за ним эту ерунду».
Музыка у Кролля смолкла, и Вальдемар принялся бродить между большими круглыми клумбами, рассматривая узоры, выложенные на газонах с помощью астр и красной вербены. Наконец он подошел к скамье, стоящей в густой тени росшего за ней кустарника. Здесь он сел, потому что очень устал. Долгая ходьба по жаре истощила его силы, он непроизвольно закрыл глаза и погрузился в забытье и дремоту. Очнувшись, он не сразу понял, что это было: сон или обморок. «Наверное, так приходит смерть». Постепенно он пришел в себя и тут заметил божью коровку, севшую ему на руку. Там она и осталась, ползая туда-сюда, хотя он тряс рукой и дул, пытаясь стряхнуть насекомое. «Какой все-таки тонкий инстинкт у этих созданий. Ведь она знает, что здесь безопасно». Наконец божья коровка улетела, а Вальдемар, наклонившись вперед, принялся чертить на песке фигуры, не вполне сознавая, что делает. Присмотревшись, он увидел, что вокруг носка его сапога получались полукружия, сначала маленькие, потом все больше и больше. «Непроизвольный символ моей жизни. Полукружия! Ни завершения, ни закругления, ни осуществления… Половина… половина… Даже если я теперь проведу поперечную черту, – и он действительно провел ее, – половина, конечно, замкнется, но правильной окружности не получится».
Он посидел еще некоторое время, погрузившись в свои мысли. Потом встал и направился к своему дому.
Дом стоял в самом начале Цельтенштрассе, квартира на втором этаже состояла из двух комнат, передняя выходила на парковые деревья сада Кролля, а задняя – на заросшую травой строительную площадку, протянувшуюся до самой Шпрее. За ней теснились красные крыши Моабита, а дальше слева тянулась зеленая кайма пустоши Юнгфер. Вальдемар любил этот вид, а потому превратил комнату, где спал, одновременно в гостиную и кабинет и поставил туда старинный секретер.
Он и сегодня не задержался в передней, сменил тесный сюртук на легкий домашний жакет и подошел к окну своей спальни. Солнце садилось, и он вспомнил тот день, когда вот так же смотрел на закатное солнце из окна Стины. «Как тогда», – говорил он себе, вглядываясь в пламенеющий шар, пока он, наконец, не опустился, оставив его в полной тьме.
На бюваре лежал маленький изящный револьвер, инкрустированный слоновой костью. Он взял его в руку. «Игрушка. Но свое дело знает. Было бы желание. „Простым кинжалом“[253], сказал Гамлет, и он прав. Но я не могу этого сделать. У меня такое чувство, что здесь все еще болит, и саднит, или что рана только начала затягиваться. Нет, мне страшно, хотя я прекрасно понимаю, что это было бы аристократично и в духе Хальдернов. Ну и что с того? Хальдерны должны простить мне столь многое, что придется простить и это. У меня нет времени огорчаться по такому поводу».
И он отложил револьвер и продолжил свои размышления.
«Значит, нужно подойти к делу иначе. А почему бы и нет? Неужели выйдет такой уж большой скандал? Вряд ли. В конце концов, у меня найдутся вполне уважаемые товарищи по несчастью. Но кто? Я всегда был слаб в истории, и сейчас все примеры выскочили из головы. Ганнибал[254]… А больше никого не помню. Впрочем, достаточно и Ганнибала. Наверняка нашелся бы еще кто-то».
С этими словами он выдвинул один из нижних ящиков своего секретера и принялся искать некую шкатулку.
Найдя ее, он снова задумался. «Тоже маленькая. Меньше вон той игрушки. Но хватит и того, что здесь есть, что я сэкономил со старых времен. Предчувствие меня не обмануло, не зря я тогда стал копить».
Он встал, поправил привезенную еще с юга римскую лампу, зажег четыре ее маленьких фитиля и вынул из лежащего перед ним бювара конверты и бумагу.
Потом принялся писать:
«Мой дорогой дядя! Когда ты получишь эти строки, все недоразумения будут улажены. С применением некоторой силы. Но это не важно. Я прошу тебя исполнить свой долг и сообщить о происшедшем в Гроссхальдерн. Наверное, при получении этих строк тебе уже будет известно, во всяком случае, ты очень скоро узнаешь, что на мое решение повлияло сопротивление совсем с другой и совсем с неожиданной стороны. Вышло так, как вышло. Добрая девочка была права, отвергнув меня. На последнем листке моей записной книжки я распорядился своей частью материнского наследства. Смею надеяться, что при этом я надлежащим образом учел мои обязательства по отношению к Хальдернам. Передай этот листок юстиции советнику Эрбкамму, он будет действовать соответственно. Хоть я и знаю, что она, в чью пользу в знак моей благодарности сделаны эти распоряжения, от всего откажется. Но ты уж позаботься сохранить для нее определенную часть, даже против ее воли. Воля может перемениться, а я счастлив уж одною мыслью, что когда-нибудь, пусть через много лет, смогу ей помочь и сделать добро, раз уж мне было суждено, пусть ненамеренно, омрачить ее душу и причинить ей боль. Отцу я писать не стану, хочу избежать ссоры. Отдаю свое дело в твои руки, ближе тебя у меня никого нет, я это знаю, несмотря ни на что, да, ни на что. Как ни мало во мне от Хальдернов, все же я желаю быть похороненным в семейном склепе. Это моя последняя воля. Уверен, что будешь вспоминать обо мне с симпатией.
Твой Вальдемар».
Он отодвинул листок в сторону, положил перо и провел рукой по лицу.
– И теперь последнее.
Он взял второй лист бумаги и написал:
«Моя дорогая Стина! Ты не захотела отправиться со мной в далекий путь, и я отправляюсь один в путь, еще более далекий. Я думаю, ты поступила правильно, и надеюсь, что тоже поступлю правильно, если уйду. Часто остается лишь одно средство привести все снова в порядок. И главное, не вини себя. Те часы, что мы провели вместе, были, с первого дня, предзакатными часами, пусть так оно и останется. Но все-таки это были счастливые часы. Спасибо тебе за всю твою любовь и ласку. Она придавала смысл моей жизни. Не могу сказать: „Забудь меня“, это было бы неискренне и глупо, потому что знаю, ты меня не забудешь, не сможешь забыть. Значит, вспоминай меня. Но вспоминай ласково, самое главное, не отрекайся от надежды и счастья потому лишь, что я от них отрекся. Прощай. Я обязан тебе лучшим, что было в моей жизни.
Твой Вальдемар».
Вложив в конверты оба письма, он откинулся на спинку стула, и перед его внутренним взором еще раз проплыли приятные картины, которые принесло ему это лето. Так, по крайней мере, казалось, потому что он улыбался. Но потом он взял приготовленную шкатулку и попытался выдвинуть из нее потайной ящичек. Ящичек не поддавался, видно, его долго наполняли, втискивая все новые капсулы. «Снотворное! Да, я знал, что придет твой час». Потом он сломал каждую капсулу и ссыпал их содержимое, медленно и бережно, в маленький рубиновый бокал, наполовину наполненный водою. «Так. Вот и все». Он поднял бокал и снова поставил его, еще раз подошел к окну и выглянул на улицу. Слабый свет лунного серпа мерцал над рекой, над полем и лесом на другом берегу.
«Здесь достаточно светло… Нехорошо, если лампа будет гореть и погаснет к утру, и фитили обуглятся, словно я уходил в похмелье, не помня себя. Это моя-то жизнь – пьяный кутеж?»
Он погасил светильники и выпил снотворное. Потом снова сел, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
Через три дня, в среду, на станции Кляйнхальдерн наблюдалось тихое, но заметное оживление. Ворота рядом со зданием станции были увиты еловыми ветвями, перед входом, образуя изгородь, стояли олеандры и лавровые деревья, а на поперечине ворот висел большой венок из бессмертника, обрамляющий герб Хальдернов. Позади здания ожидало множество экипажей, на шляпах кучеров виднелись траурные ленты, а по садовой дорожке, ведущей к перрону, прогуливались двенадцать деревенских жителей средних лет в черном, серьезно и тихо беседуя друг с другом.
В половине четвертого пришел поезд. «Хальдерн! Кляйнхальдерн!» – выкрикнули кондукторы и открыли несколько купе, выпустив разных пассажиров. Сначала появился весьма почтенный старый священник, которому в силу его сана и возраста полагалось выходить первым, затем некий полковник со своим адъютантом и, наконец, несколько господ в позументах и аксельбантах, которых не знал в лицо даже сам начальник станции. Однако шляпы и плюмажи, а еще более – знаки уважения со стороны полковника не оставляли сомнений, что речь идет если не о венценосных особах, то о придворных или, возможно, о высоких министерских чинах. Все направились к выходу, куда в тот же миг подъехали экипажи, и через минуту исчезли из виду, оставив после себя лишь облако пыли, которое, все более сгущаясь, двигалось по проселочной дороге к ближайшей деревне.