И всё же наступили другие времена. О которых мы даже не мечтали – тогда, в семьдесят втором году. Совершенно не «нормальные» времена! Можно издать книжку – какую хочешь! Ни у кого не спрашивая на то разрешения. А ведь ещё не так давно за размноженный на ксероксе, или на пишущей машинке «Архипелаг ГУЛАГ», или за «Доктора Живаго» можно было угодить в тюрьму. Нормально! А все ксероксы, и все пишмашинки были на учёте в КГБ. Тоже нормально!
…Но вот, в начале третьего тысячелетия, я издаю свои книжки, никого не спрашиваясь (интересно, долго ли будет продолжаться такое сказочное время?…) Тиражи моих книг – крошечные. И всё же! Главное то, что это было написано. (Вопреки многим жизненным обстоятельствам.) А теперь вот ещё и выходит! И кто-то читает! Стало быть, я – полноценный писатель, коль у меня есть читатели. И дядя Веня Пушкин, проживающий в далёком Израиле, может за меня порадоваться и успокоиться. У меня всё нормально!
Только вот непонятно, как быть с понятием «страна». Веня когда-то сказал: «В этой стране у вас нет будущего!» Откровенно говоря, с годами я перестала понимать смысл слова «страна», и, в особенности, словосочетания «моя страна» – в том, общепринятом смысле. Потому что моя страна – это узкий круг людей, которым нужны мои книги. А мне интересно то, что делают они. Эти люди и есть моя страна. И в этой стране у меня есть будущее. (Мне так видится… моим внутренним зрением…)
Но, однако, я забежала очень сильно вперёд! в какое-то фантастически далёкое будущее… в другой век, в другое тысячелетие…
А ведь на дворе пока что двадцатый век, семьдесят второй год, июль, и мы с моим приятелем Жан-Кристофом (в миру – Толиком Бочаровым) засиделись в гостях…
…Вышли из гостей поздно, точнее – рано, часа в четыре утра, никакой транспорт, естественно, не ходил, на такси денег не было. Пошли пешком куда глаза глядят. Ночь была совершенно питерская – светло-серебристая, с нежно-розовым на горизонте… Пустые улицы. Ни дыма, ни гари. Куда всё подевалось? Шли, шли и пришли на Щербаковскую улицу. Где-то здесь дом Гавра, мы уже бывали у него.
– Зайдём? – спросила я.
– В пять утра?… – засомневался Жан-Кристоф.
– А что? Может, он не спит. Мы же не спим. В такую ночь грех спать!
Жан-Кристоф очень сильно сомневался. Но на меня нашло шальное настроение, и я почти силой потащила его во двор дома номер девять. Смотрим на окна Гавра на восьмом этаже – а он нам машет!
– Я же говорила! Он тоже не спит!
Гавр напоил нас крепким кофе. Читал нам свои стихи, написанные этой ночью, только что. Никого в доме больше не было: жена и дочка на даче. Часов в шесть Жан-Кристоф уехал на работу, а Гавр усадил меня за магнитофон. Поставил передо мной очередную чашку чёрного, как смола, кофе и велел читать свои стихи: всё, что могу вспомнить… Дело в том, что он несколько раз просил меня дать ему стихи на бумаге, потому что любил читать глазами, но на бумаге у меня ничего не было. Всё, что было на бумаге, тут же уходило. «Дай почитать!» – говорил кто-нибудь из друзей или знакомых, и стихи уже не возвращались.
– Послушай, я хочу сделать твою книгу, – сказал Гавр.
– Книгу? Как это?
– Ты сейчас начитаешь. Всё, что помнишь. Я перепечатаю на машинке и отдам тебе: ты составишь книгу. Может быть, что-то надо будет поправить. Потом я перепечатываю книгу в трёх экземплярах, отнесу в переплётную мастерскую – и будет у тебя книга. В трёх экземплярах! Ты какого цвета переплёт хочешь?
– Синего.
– Хорошо. Будет синего. А как книгу назовёшь?
– «Еженощное».
– Здорово. Начинаем!
И он дал мне в руки микрофон.
…Я читала часа три, или четыре, уже не помню, практически без перерывов. А он без конца заваривал кофе – чтобы я не уснула на полуслове…
Гавр стал моим первым редактором и издателем. Он расшифровал всё, что я начитала в то сумасшедшее утро. Это было последнее счастливое утро того лета…
* * *
Это его, Гавра, я должна благодарить за то, что стихи, написанные за эти годы и постепенно разошедшиеся по друзьям и знакомым безвозвратно, оказались собранными под одной обложкой. Стали книгой.
* * *
А на следующий день навалилась жуткая тоска.
Опять нечем было дышать, здание Москонцерта раскалилось, как доменная печь, окна нашей комнаты выходили на юг – второй этаж, под окнами раскалённая мостовая, грохочут грузовики, выхлопные газы, вонь бензина, белёсая пелена дыма, запах гари…
Тоска просто съедала меня.
– Нуш, ты чего? – тормошила меня Танюшка Неструева.
– Не знаю… сил нет.
– Ни у кого сил нет.
После работы побрела на крышу. Одна. Долго сидела там – до сумерек…
Чувство надвигающейся беды – оно было так отчётливо и так давяще – как будто на меня двигался танк, или скорый поезд, а я, как это бывает во сне, стою, парализованная ужасом, и не могу сдвинуться с места… Не было сил пережить это неведомое. И ужас перед ним был так велик, что не хотелось жить. Я сидела на самом верху башенки с колоколом и смотрела вниз, на мостовую. И думала о том, что как это было бы просто: один шаг на воздух – и всё… и не надо ждать чего-то неведомого, и дрожать от страха… Всё можно решить в одно мгновение. Так чего же я медлю?… Чего я боюсь? Ведь больно не будет. Моё сердце разорвётся в первое же мгновение. Зато потом – никакой боли. Никакого страха. Ни-че-го. Пустота и тишина. Хорошо, что я успела начитать Гавру стихи, он сделает книжку, и хотя бы что-то от меня останется. Чего же я медлю?… Как тогда – на мосту…
Да, опять какая-то неведомая сила помешала мне осуществить задуманное. Я не знала имени этой силы. Но даже будучи для меня безымянной, Она стояла рядом со мной – и тогда, на мосту, и сейчас – на крыше…
Какая же я слабая, Господи! – сказала я в полном отчаянье. Не подозревая, что Кто-то слышит меня. И, признавая свою слабость, я, тем самым, признаю Его силу. И, отказываясь в эту минуту от своей воли, вверяю себя Его воле.
Значит, не пора мне ещё было умирать. Значит, зачем-то надо было жить дальше. Хоть я и не понимала тогда – зачем?… какой смысл в продолжении этой тягомотины?… этой маеты…
(Но надо было жить хотя бы затем, чтобы узнать, Кто тогда стоял рядом со мной на крыше…)
…Когда спустилась вниз и поплелась по Сретенскому бульвару, неожиданно увидела Жан-Кристофа. Он сидел на скамье в какой-то измученной позе, подпирая голову с растрёпанной львиной гривой худыми бледными руками. Его зеленоватые глаза навыкате смотрели измученно.
– Жан-Кристоф? А ты что тут делаешь?
– Тебя жду, – ответил он устало.
– Меня?!
– Да. Я знал, что ты там, на крыше.
– Откуда?
– Я видел тебя.
– А почему не поднялся?
– Не хотел тебе мешать. Скажи, а что ты там делала?
– Хотела умереть.
– Почему? – спросил он бесцветным голосом.
– Мне кажется, что-то должно произойти… Что-то страшное. Что я не в силах буду пережить. Какое-то несчастье…
– Это от общей атмосферы в городе, – сказал он. – От духоты. Страшно давит. И этот запах гари… Но ведь это пройдёт. Спадёт жара, пойдут дожди – и всё наладится.
– Да нет же! Ничего не наладится.
– Я не понимаю тебя.
– Прости меня, что я морочила тебе голову, но ничего у нас с тобой не получится. Никакого дуэта, никакой программы…
– Почему? – спросил он далёким голосом. – Ты же хотела доказать Енгибарову, что ты тоже можешь. Мы можем.
– Больше не хочу. Никому ничего доказывать…
– Что-то случилось? Ты ещё вчера была такой весёлой…
– Со вчерашнего дня прошла целая вечность…
– Значит, всё-таки что-то случилось?
– Случится.
– Когда?
– Не знаю. Скоро.
– Ты пугаешь меня.
– Я сама боюсь. Давай на всякий случай попрощаемся.
– Навсегда?… – спросил он далёким голосом.
– Навсегда.
Мы поднялись со скамьи и пошли, каждый – в свою сторону. Он пошёл к Тургеневской площади, к метро, а я – в противоположную сторону, к Трубной…
* * *
…Когда я проезжаю по Садовому кольцу мимо скверика у Красных ворот, я как будто вижу себя, сидящую на скамье с десятью белыми розами, и льёт дождь, первый дождь за много дней… и дождь пахнет гарью…
Это было более тридцати лет назад. Но я и сейчас слышу этот резкий и горький запах гари, которым было пропитано лето семьдесят второго года… он никогда не выветрится из моей памяти… А на скамье у Красных ворот будет вечно, как изваяние, сидеть под дождём девчонка с десятью белыми розами на коленях…
* * *
26 июля пришла на работу раньше всех. В нашей комнате ещё никого не было.
Села за свой стол. От его блестящей поверхности ярко отражалось солнце…