Я даже подумывал, не отдать ли его в пансион, чтобы он мог оценить там, как хорошо жилось ему в нашем «виварии», чтобы каждый приход домой был для него радостным событием. Лора соглашалась со мной, бабушка — тоже, хотя, как и я, относилась к этой идее без большого восторга. Но жизнь шла своим чередом. А я даже не удосужился справиться, есть ли свободные места в пансионе и сколько это будет стоить. К разговору о пансионе возвращались еще несколько раз. Потом, несмотря на то что Бруно и в следующем классе еле-еле тянул на тройки, о пансионе и думать позабыли и вспоминали об этом только после какой-нибудь очередной его выходки. Теперь эта угроза звучала весьма неопределенно: «Ты заслуживаешь, чтобы тебя отдали в пансион». Вскоре я совсем перестал прибегать к ней, но ее видоизмененной формой стала пользоваться Лора: «Кончится тем, что отец отдаст тебя в пансион», — и наконец: «Отцу следовало бы отдать тебя в пансион».
Следовало бы. Условно-сослагательное наклонение свидетельствовало о моем отступничестве. Укрывшись за своей мнимой властью, я боялся выйти из этого убежища. Я переложил на Лору бремя наказывать. Я ограничивался тем, что одобрял ее решения, кивая головой с видом занятого человека, которого не касаются такие мелочи. Сколько раз, чувствуя, что над Бруно нависло наказание, я убегал в сад, лишь бы остаться в стороне! Старшие дети не внушали мне подобного страха. Иногда я взрывался из-за самых пустяковых проступков Луизы и Мишеля, но я знал: никому и в голову не придет истолковать мой гнев каким-то особым образом. Видимо, я сделал все возможное, чтобы внушить Луизе мысль: «Бруно повезло, он у нас самый маленький», — и чтобы развить в Мишеле, считавшем, что я слишком требователен к орлу и слишком мягок с ослом, снисходительность блестящего старшего брата, которая подавляла Бруно. Когда все-таки меня вынуждали — вынуждала Лора — вмешаться и отчитать Бруно, у меня пропадал голос, пропадала уверенность в себе, я застревал где-нибудь в дверях и издали, скороговоркой, не глядя ему в лицо, стараясь как можно скорее с этим покончить, выпаливал свою не слишком убедительную речь. Мне было невыносимо стыдно, я почти готов был извиняться перед ним и взывал к истинным авторитетам:
— Твоя тетя сказала… Твоя тетя требует…
Случалось, что я поступал еще хуже. Иногда, узнав о его проделках от третьего лица, я делал вид, что мне ничего неизвестно. Однажды, выходя из лицея, Бруно кулаком разбил очки своему товарищу. Мать мальчика написала мне. Я сразу же перевел ей деньги, но дома не обмолвился об этом ни словом. Полгода спустя какие-то сорванцы, носившиеся по набережной Прево и звонившие в каждый дом, отвязали затем три лодки, и одна из них разбилась о сваи моста Гурнэ. Озорников так и не смогли опознать, а я не пожелал помочь в этом деле, хотя случайно, возвращаясь в тот день с частного урока, видел, как Бруно несся во весь дух по набережной.
Он тогда не заметил меня. Но в следующий раз я был пойман с поличным. Как повелось издавна, по воскресеньям мы обедали в доме напротив, у Лоры, вернее, у Мамули. Установленный порядок не изменялся годами. Сначала, как только возвращалась Лора, начиналась процедура всеобщего причесывания (Лора успевала забежать к нам в семь часов утра, покормить нас завтраком, зайти в восемь домой за молитвенником и шарфом, а в девять уже возвращалась после мессы из церкви святой Батильды). В десять часов — торжественный переход через улицу в полном составе; шествие замыкала Джепи. Затем вступление в дом Мамули, она обычно ждала нас, сидя в своем кресле на колесах, держа на коленях кошку, которая, заслышав лай Джепи, начинала вырываться у нее из рук.
— Осторожно, держите собаку! Эти звери сейчас вцепятся друг в друга!
Потом следовал обряд целования по старшинству. А вслед за тем — обсуждение новостей этой недели. Переливание из пустого в порожнее.
В то воскресенье, 7 апреля (я хорошо запомнил эту дату), Мамуля болтала без умолку. Поворачивая высохшей рукой каучуковое колесо, она передвигалась по своей комнате, похожей на караван-сарай, искусно лавируя среди низких кресел и круглых столиков, заваленных книгами и лекарствами. Она добирается до левого угла комнаты, поднимает лицо к потолку, откуда свешиваются разноцветные веревочки; тянет за красный шнур, словно спускает флаг, и в руках у нее оказывается пакет с конфетами. Конфета Мишелю, конфета Луизе, конфета Бруно. Дети не любят мятных леденцов, но сам ритуал вызывает у них неизменный, хотя и немного иронический восторг, они не отказались бы от этой церемонии ни за какие царства в мире. Одну конфету она берет себе и теперь будет сосать ее целый час, перекатывая во рту. Затем она оповещает:
— Ну, дети, сегодня у нас жаркое из баранины, вкусное-превкусное, какое может приготовить только Лора!
Затем следует небольшая речь — похвальное слово Лоре. Я никогда не прерываю ее. Я знаю, я все знаю. Лора — наша жемчужина, Лора — наше сокровище. А жемчужина тем временем уже надевает фартук, слышно, как в кухне хлопает дверца духового шкафа, в котором доходит баранина. Луиза, вертя бедрами, отправляется на кухню, надо же ей показать, что она становится совсем взрослой девушкой. Но через полчаса она уже сидит, уткнувшись носом в какой-нибудь иллюстрированный журнал. Наш несравненный Мишель, оттолкнув младшего брата (который «ничего в этом не смыслит» и который действительно однажды провинился здесь, опрокинув на паркет кислоту), уходит в свою «лабораторию» — небольшую пристройку, где хранятся оставшиеся после покойного майора — он вечно что-нибудь мастерил, — электробатарейки, трансформатор, звонки, катушки Румкорфа, электроарматура и мотки разноцветного электропровода, который можно использовать для каких-то опытов, сопровождающихся страшным треском.
Бруно в дождливую погоду обычно забирается на чердак, но сегодня солнечный день, и он предпочел убежать в сад. Из вежливости я еще несколько минут остаюсь в обществе Мамули; она, включив приемник, слушает передачу церковной службы, в которую то и дело врываются разряды из лаборатории Мишеля, и вскоре погружается в благочестивую дремоту.
Как только она засыпает, я выхожу из комнаты. По правде говоря, в доме тещи я просто не знаю, куда девать себя. Хозяйственные дела внушают мне ужас, я чувствую, что выгляжу смешно, когда пробую проявить себя на этом поприще. —И Лора, которая с утра до вечера занята по хозяйству, знает, что ее тень отпугивает мою. Лучше уж сделаю крюк, чтобы не идти через кухню. Я тоже выхожу в сад.
Сад Омбуров мало отличается от нашего. Так же, как и у нас, здесь есть водопроводный кран, небольшой сарайчик для садовых инструментов, компостная яма, зеленые бордюры вдоль дорожек, но с тех пор, как умер майор — который, орудуя ens et aratro[3], даже с лопатой в руках оставался военным и каждое утро с 8.00 до 10.00 выравнивал батальоны моркови и зеленого горошка, — грядки в саду поросли травой, повсюду торчали узловатые, необрезанные кусты пионов и роз. Иногда Лора секатором прореживает эти заросли, но лишь для того, чтобы, не разорвав чулки, добраться до бывших парников, где майор укрывал от заморозков рассаду и где Лоре еще удается выращивать те овощи, которые жительницы предместий, не имеющие садовников, считают самыми ценными продуктами огородничества: петрушку, лук, несколько сортов салата, спаржу.
Бруно нравится этот уголок особенно потому, что там стоят прислоненные к стене и опутанные искуснейшей паутиной парниковые рамы. Конечно, он и на этот раз здесь. Как всегда, что-то монотонно насвистывает сквозь зубы. Я выхожу к нему из-за кустов бирючины, он не обращает на меня никакого внимания. Он ловит рукой усевшуюся на маргаритке муху. И кидает ее в паутину, где она тотчас же запутывается. Наклонившись и затаив дыхание, Бруно смотрит, как, стремительно спустившись, паук бросается на свою жертву и мгновенно расправляется с ней. Бруно наклоняется, видимо, слишком низко, теряет равновесие, инстинктивно хватает за раму, которая, качнувшись, падает, слышится звон разбитого стекла. Я не успеваю добежать до Бруно, как он уже вскакивает на ноги и по другой дорожке несется к дому. За моей спиной распахивается кухонное окошко. В окне появляется Лора, голова ее повязана полотенцем, она с тревогой спрашивает:
— Что случилось?
Можно было бы все свалить на ветер. Но ветра нет. Бруно мог бы во всем сознаться, но я отвечаю раньше:
— Черт возьми, сам не знаю, как получилось, но я опрокинул раму.
— Если бы папа был жив, — говорит Лора голосом гладким, как ее клеенчатый передник, — это была бы целая трагедия. Но в общем это ерунда! Я уже испугалась, думала, Бруно что-то натворил.
Окно закрывается. Теперь надо расплачиваться. Заплатить за разбитую раму нетрудно. Куда страшнее ущерб, нанесенный моему авторитету. У меня не было времени раздумывать. Я сразу ухватился за эту возможность. Какую возможность? Мне трудно было это объяснить даже самому себе. Возможность доказать Бруно, что я ему друг? Избавить его от неприятного объяснения и одновременно избавить от этого самого себя? Конечно, и то и другое. Мне повезет, если он не почувствует в этом прежде всего моего малодушия. Я иду, широко шагая, я иду, сворачиваю на повороте дорожки, раздавив каблуком кустик маргариток, пробившийся сквозь гравий. Он все-таки должен поверить в мои добрые чувства… Впрочем, к чему этот пышный слог, эти красивые слова, ведь я же не разыгрываю перед ним спектакль; он может не верить в эти чувства, но он должен знать о них. Возможно, я начал опасную игру, опасную для нас обоих. Но я сумею взять его в руки, когда завоюю его сердце.