Да, роман можно рассматривать с такой точки зрения. Но можно исходить и из того, что на первых сорока страницах автор щедрой, но и расчетливой рукой нарисовал нам портрет потенциального самоубийцы.
Однако лично мне кажется, что эти две точки зрения не слишком расходятся!
2
Итак, я хотел подчеркнуть, что в первых четырех главах заявлены - и, разумеется, не изолированно, а в органической связи - все основные составляющие романа. Автор дает читателю как бы совет, ключ к пониманию дальнейшего. Внимательному читателю этих первых сорока страниц не придется отягощать свое знакомство с остальной частью романа разгадыванием излишних загадок.
За первой частью романа следует другая, рамки которой я обозначил бы периодом, когда главный герой находится во власти своих настроений. Что это означает - "находиться во власти своих настроений"? В частности, совершать непреднамеренные поступки. Нагель пишет непристойный стишок на надгробной плите на свежей могиле Мины Меек, он переживает видение, будто ловит рыбу серебряной удочкой. Как-то утром он ощущает неожиданный прилив счастья, он находится в возбужденном состоянии на набережной в ночь на Ивана Купалу, и у него вдруг развязывается язык в компании доктора, когда он и шокирует, и очаровывает общество. И всему этому причиной неясное стремление обосноваться в душе не слишком опытной, но и не столь доверчивой Дагни Хьеллан, завоевать ее и оттолкнуть ее от себя. Он предрасположен к этой влюбленности, он предрасположен к любви вообще, он готов к ней в любой момент. Именно такие случаи доктор Стенерсен называет "галлюцинациями" и полагает, что тем самым он что-то объясняет. Вот о таких состояниях Нагеля коллеги доктора Стенерсена в реальной жизни говорят как о маниакально-депрессивных психозах и также полагают, что тем самым они что-то объясняют. Но мы можем позволить себе вернуться к бесхитростному выражению и сказать, что он находится во власти своих настроений. Он действует как бы в похмелье, состоянии, сообщающем легкость и невесомость, но толкающем на непоследовательные поступки.
"На следующее утро Нагель был веселым и просветленным" (с. 243) - так говорится о нем в этой части романа. И чуть дальше: "Он дрожал от радостного возбуждения, забыл обо всем на свете и отдался жгучим солнечным лучам. Он словно опьянел от тишины..." (с. 245)
И еще немного погодя: "Это приподнятое состояние не покидало Нагеля весь день" (с. 247). Он при всех открыто говорит фрекен Хьеллан, что она удивительно хороша, дает ей понять, что восхищается морскими офицерами, что ее жених во всех отношениях великолепный человек, - и все это без капли иронии, так что она против своей воли открывает ему, что ее жених, господин лейтенант, глуп как пробка, и в то же время хвалит его за то, что он никому не противоречит. Она и играет с Нагелем, и защищается от него. В этой ситуации они одного поля ягода. Она манит, сбивает с толку, но лишь потому, что ощущает себя в безопасности, как в усадьбе под охраной пасторского пса.
И если искать во всем этом какой-нибудь смысл - а он должен быть! - то речь следует вести об изображении безумной любви, страсти как цели и человеческом искусстве, к тому же проявляющейся в определенной атмосфере, создающей невозможную ситуацию и для обреченного на смерть мужчины двадцати восьми лет, и для женщины двадцати трех лет, которой в страстности не откажешь - недаром теолог Карлсен вскрыл себе вены ее перочинным ножиком. Буйное лето, благоприятные обстоятельства. Все идет к тому, что перед нами развернется банальная любовная история, к удовольствию публики и критики.
Но ничего подобного не происходит.
Нагель пока что не любит даже себя. Но, может быть, лишь свою печаль десяти-двенадцатилетней давности. Он видел за занавеской взгляд уже постаревшей Марты Гудэ. Он ищет любви.
3
Говорят, как, например, Туре Гамсун в книге "Кнут Гамсун - мой отец", что Нагель - это сам Гамсун. Рискованное утверждение, и в историко-литературном плане - упрощение. Но из многих черт и поступков, роднящих Нагеля и Гамсуна, складываются события, которые могут произвести впечатление на наблюдателя. Лично мне всегда приходят на память эпизод, когда Нагель в гостях у доктора Стенерсена громит Гладстона и Ко, и решительный момент, когда Гамсун выходит на трибуну в зале братьев Хальс, где в первом ряду расположились Ибсен и Ко. Вот отчет об этом событии:
"И вдруг Гамсун оказывается на трибуне. Это происходит так неожиданно, что публика, занятая драматическим появлением Ибсена, забывает похлопать докладчику. На вид Гамсун не испытывает страха. Его мощная, сильная фигура возвышается над трибуной, лицо неподвижно. Но это маска. Хорошо знающий его наблюдатель отметил бы, что он бледнее обычного, за внешним спокойствием скрывается вполне естественная нервозность. Он знает, что сейчас ему предстоит совершить всего лишь тщетный наскок на авторитеты, и аплодисментами наградят его те, что пришли сюда позабавиться, как на цирковое представление. Он оглядывает собравшихся: зал переполнен. Среди слушателей несколько его друзей, он кивает им, отблеск короткой, серьезной улыбки угадывается за стеклами лорнета. Он берет рукопись, раскладывает ее перед собой, но не открывает".
Нагелю в доме Стенерсена противостоит компания на много порядков ниже, да и те, на кого он обрушивает свой критический пыл, при сем не присутствуют. И все-таки он многим рискует, выступая со своими заносчивыми речами. Находясь накануне в приподнятом состоянии, Нагель приобрел себе нескольких друзей. Как раз сейчас он в них очень нуждается, он просто-напросто страдает без общества в эти первые дни пребывания в городке. Но он начинает спорить с ними и при этом затрагивает темы, едва ли не святые для этих умеренных либералов. Выигрывать ему нечего, а вот проиграть - так уж складываются обстоятельства - он кое-что может. Но он без оглядки бросается в бой, разделывает под орех Гладстона и, более того, наносит всей честной компании прямые оскорбления и сам становится объектом иронии львов и львиц местного общества.
Возвращаясь к Гамсуну, напомним, что как раз в это время он разработал программу, в которой ставил себе целью возмущать умы (статья в "Самтиден" и письмо к Юхану Сёренсену). Он стал - так же как и Нагель - первой жертвой своей программы. Он знает (так же как и Нагель) : этого делать нельзя - но я должен это сделать - я это делаю. Это словно кошмар. Они подчиняются одному закону. Гамсун, несмотря на все свои метания, всю жизнь подчинялся одному закону, потому что ярко выражал себя "в призвании". И все же он руководил "своими шагами", подчиняясь силе закона. В отличие от Нагеля. Тот своими шагами не руководит. Он находится во власти своих настроений, во власти порывов души, он может застыть, будто соляной столп, в оцепенении воли, если не уступит порыву. Остается только хвататься за голову, когда он начинает атаку на Марту Гудэ: эти безнадежные попытки оказать ей помощь, чему бедная женщина так противится. А затем следует уже настоящая осада: художник Нагель продолжает свои блуждания, тупиковые пути ведут его к погибели, но он должен пройти их, пусть даже это будет стоить ему жизни.
И это стоит ему жизни.
Я принципиально возражаю против утверждения, что поэт равен своей личности или vice versa 1, но осмелюсь сказать, что одно из внутренних "я" поэта в этом романе столь дерзко "локализовано", столь беспощадно отдано на растерзание, что едва ли не в самом процессе заложено самоубийство, то есть самоубийство в самоубийстве. Вряд ли так уж чужда нам мысль, что поэт может погубить себя в процессе творения, и не только в глазах других - этот побочный эффект ясен. Но художник может нанести себе смертельный удар, добиваясь абсолютной тождественности своих внутренних "я". Намек на Пиранделло? Ну а почему бы и нет?..
1 Наоборот (лат.).
В отношении тождества между Гамсуном и Нагелем стоит процитировать письмо Гамсуна Эрику Скраму, написанное в 1888 году, за четыре года до выхода "Мистерий", но когда роман уже завладел умом писателя:
"Итак, Вы проявили интерес к моему состоянию в те дни, когда я был на грани смерти (он жил тогда у Кристофера Янсона. - Ю. Б.).
Вас, должно быть, удивило, что рассказывал я об этом так сбивчиво и непоследовательно. Просто было в этой истории нечто, о чем я, вероятно, не мог рассказать в тот вечер, и меня охватил страх, что случайно я все-таки могу проговориться. Теперь я хочу рассказать Вам историю до конца и, кроме того, еще одну, имеющую отношение к первой. У меня действительно было болезненное желание пойти в бордель и согрешить. Нет, нет, Вы не ошиблись, в бордель. Ведь я был на грани смерти! И грех мне нужен был великий, чтобы он мог убить меня. Я хотел умереть в грехе, прошептать "Ура!" и испустить дух. Какой стыд рассказывать об этом".
В тот раз что-то помешало ему исполнить желаемое. Но вот что говорится в письме о другом событии: "Я находился в крайне возбужденном состоянии. Прошли вечер, ночь, утро. И вдруг мне открывается возможность согрешить в том самом доме, где я живу; эту возможность мне буквально предложили.