— Ты, возможно, хочешь сказать, — предположил пленник, — что свобода, как все, целенаправленна. Один из журналов, который бросил Эзана, «Лэ меканик попюлер», по-моему, так он называется, уверяет своих доверчивых читателей, что все быстро движется в том или ином направлении, даже Вселенная, по которой мы измеряем движения Земли и Солнца, тоже движется в направлении какой-то немыслимой цели. До чего же чудесно, мой президент, остановиться в своем движении и почувствовать, как божественная инерция толкает тебя вперед!
— Должно быть, ты слышал ток своей крови. Ветер не чувствует ветра. Следовать воле Аллаха — значит вкусить полнейший покой. Однажды в процессе моей подготовки в качестве участника системы принуждения я прыгнул с парашютом, ожидая почувствовать смятение, а вместо этого почувствовал неизъяснимый покой, видя, как Земля поднимается мне навстречу, предлагая в качестве подноса верхушки деревьев, разветвления своих высохших рек, звездоподобные точечки своих стад и соломенные крыши, с которых вился, как извивался и я, дымок от приготовляемой пищи. Это было под Собавилем, и я заметил, как опасно узка дорога, ведущая из казарм в столицу. Став исполняющим обязанности министра внутренних дел, я прежде всего превратил эту дорогу в четырехполосное шоссе. В нашем правительстве, которое находится в младенческом возрасте, связь между главой государства и системой принуждения должна быть самой тесной. Будучи президентом, ты, пожалуй, должен был включить в свои странствия Собавиль.
— У меня есть вкус к битве, — признался Эллелу, — но не к принудительному camaraderie[76], к юмору отхожих мест в казармах мирного времени. Когда мужчины собираются вместе, возникают нездоровые испарения. Если я свободен, то когда могу уйти отсюда, господин президент?
Слегка пожав прагматически плечами, Дорфу поднял изящно лежавшие на коленях руки.
— Когда ты сам ощутишь себя свободным.
— Я хотел бы попытаться сделать это прямо сейчас, — сказал я. Главным препятствием было впечатление, что он нуждается во мне, а это, как я понял, было заблуждением.
Дорфу улыбнулся.
— Не забудь анзад Шебы. — И добавил: — Тебе следует записать некоторые из твоих песен.
— Пенсия — она будет выплачиваться в лю или в менее химерической валюте?
— Исходя из проектируемого урожая земляного ореха мы думаем сделать лю конвертируемой валютой и пустить его в обмен по плавающему курсу. Однако если ты предпочитаешь, чтобы тебе платили в долларах...
— В долларах?! — воскликнул Эллелу, вспыхнув, словно угасшие уголья от дыхания вечернего бриза. — Этим зеленым дерьмом, которым затянут гниющий пруд капитализма, который украл наших священных орлов и наши погруженные в задумчивость пирамиды, этой бумажной желчью, которую выплевывает осьминог! Платите мне во франках!
Дорфу кивнул — верхушка его фески мелькнула фиолетовым кружком, пролетев как НЛО в горизонтальных лучах угасающего света. Четырехцветная фотография девочки и некоего черного мужчины, застывшего, приподняв ногу, на ступеньке лестницы, которую Эдуму в свое время вставил в роскошную рамку, была из нее вынута, рамку украли, так как она была из золота, а снимок заткнули на прежнее место. И сейчас он заколебался, когда призыв к вечерней молитве проник в окно с зеленым подоконником.
Вилла Ситтины была как большой цветок — она вся заросла олеандрами, полевым хвощом, розами гибискус и свинчаткой, которые обильно цвели в нашем гостеприимном климате. Ее самой не было дома, хотя из него доносились голоса ее ссорившихся детей и ностальгические мелодии рока с пластинок. Я заглянул в окно. Ее «Хорошо темперированный клавир» собирал пыль на клавесине, раскрытый на фуге, чьи пять полутонов загнали ее в угол. На дальней стене по-прежнему висел наш Шагал. Я уже повернулся уходить, когда из утреннего тумана, из тени каштана с пышной листвой появилась Ситтина в голубом спортивном костюме, волосы ее уже не были зачесаны назад и заколоты рыбными хребтами, а коротко острижены, шапочкой накрывая голову. В беге ноги ее казались кривыми, как у бегунов, с голенями, повернутыми вовнутрь, чтобы ступни могли передвигаться словно по невидимой прямой.
— Феликс, — обратилась она ко мне, почти не задыхаясь и продолжая бежать на месте, — почему... ты... в деловом костюме с жилетом?
— Это тебе дают, когда выходишь из тюрьмы, — сказал я ей. — А в костюме нищего тебя снова арестуют. Правительство объявило нищенство несуществующим. Пусть долго здравствует Дорфу! Смерть экстремистам, как правым, так и левым!
— Не... смеши меня, — сказала она, — а то... я начинаю задыхаться. Такой восторг... когда ты... набираешь скорость. Я похудела... на пять фунтов. К несчастью... они все ушли с задницы... а не с живота.
— Это из-за возраста, — сказал я ей.
— Я думала... ты... испарился.
— Смещен, — сказал я. — Мы не могли бы войти в дом? У меня голова начинает болеть от твоей раскачки.
— Мне предложили работу — вести занятия пластической гимнастикой для рабочих отрядов, которые создаются в лагерях для беженцев в Аль-Абиде.
— И ты хочешь этим заняться?
— Нет. Ты же меня знаешь. Я терпеть не могу быть связанной. Но мне нужны лю... с тех пор как ты перестал быть диктатором.
Она не только подстриглась, но и уменьшила свою сопротивляемость ветру, заменив большие кольца, которые носила в ушах, на маленькие агатовые сережки. В ее узком черепе тутси не было угловатости, как нет углов у носа яхты, разрезающего волны, как у профиля Нефертити в океанах времени. Ситтина показала мне свой профиль, бросив через плечо:
— Заходи!
И, отбросив косматую ветку перистого бамбука, потянула на себя разбухшую входную дверь.
— В доме ералаш, — извинилась она. — Последняя моя помощница получила непыльную работенку в Бюро по деплеменизации. Все туареги стали охранниками у людей, разбогатевших во время голода, а правительство пытается переучить жителей трущоб и сделать из них кочующих пастухов, потому что кочевники не нарушают экологию. Не возражаешь, если я быстро приму душ? А то у меня сводит ноги.
Ее дети, серьезные оценщики череды любовников, окружили меня и с любопытством рассматривали. У одного ребенка были оранжевые волосы, что мне приятно было видеть, так как это указывало на кельтскую кровь, которая течет в его жилах.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Эллелу.
— А ты знаешь, что это значит?
— Это значит солидарность.
— Нет, ты не прав. Это значит свобода.
— А мне все равно, — сказал ребенок и повернулся на пятках, чтобы скрыть задрожавшую губу.
А братья и сестры налетели на него, видя, как он старается сдержать рыдания. Они пихали его и свалили, набросившись, как гиены на покалеченную антилопу, но когда они отступили, он смеялся. Значит, я правильно поступил, не вмешавшись. В свалке я насчитал шесть голов, что потянуло бы по новой для меня арифметике социального обеспечения на две полные пенсии. Жилет обтягивал мой живот как бы в предвкушении буржуазного комфорта. Девчушка чуть побольше кудрявого рыжика, с нилотическим разрезом глаз, в передничке от «Гуччи», спросила меня:
— Ты любишь мою мамочку?
— Я восхищаюсь тем, какая она скорая, — сказал я.
— Ты будешь заботиться о нас?
Прежде чем я успел выступить с еще одной уверткой, сквозь гостиную пробежала Ситтина, мокрая и голая — ее длинные, сужающиеся к коленям ляжки, ее фасолеобразные ягодицы.
— Чертовы полотенца в сушилке, — крикнула она через плечо. — Скажи детишкам: пора идти на автобус.
Один из детей смотрел в окно, в просвет между цветами; он крикнул, и остальные побежали за своими книжками, своими аспидными дощечками, своими переносными компьютерами, своими тетрадками на спиралях и пустыми кассетами. Я помог им выйти за дверь, разобраться со сваленными в кучу резиновыми сапогами и пристававшими к ним любимыми обезьянками. Автобус, импортированный желтый автобус, перекрашенный в национальный зеленый цвет, подкатил вперевалку к тенистому уголку и стоял, пока не вместил всех этих нуждающихся в нем, шумливых существ. Даже трехлетка ходила в группу вышивания бисером в Монтессори. В дополнение к салят ас-суб, которой я отметил восход солнца, я вознес про себя благодарственную молитву за бесплатное образование, краеугольный камень проведения организованных совместных действий и благополучия в стране.
Ситтина вернулась в гостиную, по-прежнему голая — острые грудки, большой треугольник мягких кудрявых волос.
— В сушилке их тоже нет, — сказала она. — Я вспомнила, что повесила их на веревку, чтобы не тратить электричество. Но на улице теперь ничто не высыхает. Я пошла бы посмотреть, но какой-нибудь паршивый американский турист может меня снять. Они, право, такие ужасные. Да и женщины на суке с этими длинными красными ногтями и голубыми волосами, подхваченными повязками, с этими надтреснутыми, пропитанными виски голосами. А западные немцы и того хуже — сплошные ремни, много жира и высокие сапоги. Помнишь, как я жаловалась на албанцев? Мне жаль, ведь ты был прав. А я не права. Следовало нам остаться в изоляции. В лавках нынче появились красивые вещи, но кому они по карману, кроме туристов? Под Центром Гиббса такие шикарные лавочки, но там всегда полно больных проказой. — Заметив, что я разглядываю ее, она крутанулась в этой комнате незавершенных округлостей и спросила: — Что ты подумал? Только не говори. Я знаю. Задница стала тощая.