Марк пожал плечами, он не считал милейшую Юрьевну дурой, и не понял, при чем тут убийство. Не способен, так не способен. И забыл про этот разговор надолго, может, под впечатлением другого: Мартин в тот вечер впервые рассказал о своем открытии. Потом история звучала еще раз десять, и каждый раз немного по-другому. Тогда он удивлялся этому, а теперь понял - Мартин сам не знал, что было важно в тот момент, вспоминал то одно, то другое обстоятельство, сопутствующее событию, в то время как оно само оставалось за семью печатями. - А я так смогу - увидеть нечто, чего до меня не было? - он спрашивал себя, возвращаясь ночью с кафедры, поминутно засыпая на ходу, задевая кусты и ограды, вздрагивая от прикосновений влажных от ночной росы листьев... а, может, от дождя?.. Он не знал, прошел ли днем дождь - с утра не был на улице, в окна не смотрел. У него было свое окошко, и он глазел в него, не отрываясь; как некоторые часами наблюдают суету муравьев, так он наблюдал за играми атомов и молекул. Он соглашался с философом, что звездное небо над ним тоже чудо... но далекое, а Мартин был рядом, и его чудеса происходили в каждой капельке влаги. 6 - Так уж устроено, кто-то хоть раз в жизни да увидит, а другой никогда - ни зги! Причем, среди этих, несчастных, обделенных, много умных; они очень тонко судят - по аналогии, так что кого угодно, даже самого себя, введут в заблуждение. Таланты! Умы! А встань перед ними НОВОЕ, и тупик! - говорил, разгуливая по комнате, Мартин, - это же просто беда-а, если не с чем сравнить... - Мартин смеялся над всеми, но в сущности был недоволен собой. Гений семенил коротенькими ножками - в уродливом пиджаке с огромными ватными плечами, в широченных брюках, не достигавших щиколоток, в толстых шерстяных носках сомнительной свежести... Его ступни, огромные, широкие, поражали Марка. В этом человечке все было крупным - руки, ноги, голова, объемистая, как бочка, грудь... Всегда рядом с ним первый ученик, рыжий крестьянский сын, лет сорока, с неправильно сросшейся кистью, косящими в разные стороны глазами, косноязычен, прилежен, предан... Он относился к Марку с трогательной заботой, как к младшему брату, а тот воспринимал как должное, как отсвет Мартиновой заботы. Теперь Марк вспоминал то, что годами не замечал, погружен только в Дело. - Оказывается, я был не один, меня окружали люди. Меня даже любили, помогали ... За что?.. - Он чувствовал свою вину перед многими. Что я могу теперь сделать для них?.. Разве что вспомнить - написать?
- Вот мои пипетки... - его звали Петр, да, Петр... - берите, сколько нужно, только мойте, ради Бога, мойте, от этого все зависит!.. Промыв концентрированной кислотой, потом водой - десяток раз из-под крана, столько же дистиллированной, подержав эти трубочки над паром, он спокойно вздыхал, с радостью замечая, как тверды стали подушечки пальцев, обожженные кислотами. И весь он становится другим - преданным делу, нечувствительным к боли, молчаливым, суровым... устает до одури, приходит домой выжатый, как лимон... Он с детства преодолевал то слабость, то боль, и привык относиться к жизни, как к враждебной силе, сталкивающей на него с высоты одну бессмысленную случайность за другой. Может, оттого он с таким восторгом принял науку? - она обещала ему неуязвимость и могущество. Пусть он, как жрец в ее храме, умрет, исчезнет, храм-то будет стоять вечно!.. Храм не разрушен, как был, так и стоит. Он сам оказался в стороне: непонятная сила вынесла его на свежий воздух и оставила стоять на пустом месте.
Глава четвертая
1 В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду. Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано - и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
- Ужасно, ужасно... - он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам - элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни. - Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно - писать, писать! - он остро ощутил, как бессмысленно уходит время. Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, - и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же недотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое... Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться "как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!"
- Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью - ОДИН! 2 Он ходил по комнате и переставлял местами слова. - Вот так произнести легче, они словно поются... А если так?.. - слышны ударения, возникают ритмы... И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи! Он и здесь не изменил себе - качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками. Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул... и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал - будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание... еще немного - и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото... или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое... снова теряешь, а тем временем вперед, вперед... и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься - куда занесло! Иногда он раскрывал написанное и читал - с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя - ведь он чувствовал себя именно производителем картин, звуков, черных значков... Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле... ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть... И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие - и радовался, что сумел передать их словам. Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости - чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней... видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался... А потом - иногда - замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом... казалось - тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения... и снова тянет и тянет свою ниточку. В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв - изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию... легким штрихом обнажить иллюзорность событий... Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет... ему не важен смысл, он ведет другую игру - со звуком, ритмом... Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает... Может, это и есть полеты - наяву? Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время... оно шло, но ничто не возникало в нем. 3 Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались ранние, поздние... истинные, воображаемые... Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять - выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда... Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо "да" сказать "нет", и наоборот... и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем. И одновременно понимал, что все сплошная выдумка. - Ужасно, - иногда он говорил себе, - теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю - из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам. - Неправда, - он защищался в другие минуты, - я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью... В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита - и получился заметно подросший Глеб... а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре. - Так вот, что в основе моей новой страсти - тоска по тому, что не случилось!.. - Он смеялся над собой диковатым смехом. - Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь... Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется - проза.