Хотя Язакович сразу оплатил мне услуги, которых ожидал от моего ремесла, в Польшу мы отправились только в 1937 году. Мой друг пребывал почти в хорошем настроении. У него было какое-то удивительное предчувствие, он носил, как некогда в студенческие времена, мою шляпу поверх своей и в Варшаве познакомил меня с д-ром Альфредом Вежбицким. Мы сидели в ординаторской, пили польскую водку, и д-р Вежбицкий курил трубку, понятия не имея о цели нашего визита. Он говорил так мало, что его губы склеивались от молчания и трескались, как спелый мак, когда он что-нибудь произносил. Глаза д-р Вежбицкий носил как очки и смотрел сквозь них, словно через затемненные стекла. Все время казалось, что он вот-вот снимет свои глаза и посмотрит на мир прямо из сердца, без «искусственной помощи».
Потом мы ехали на его автомобиле сквозь сумерки, и я пытался заснуть; когда Вежбицкий остановил машину и мы вышли, он хотел нам что-то показать. Уже темнело, но было хорошо видно то, на что он указывал, выдувая серебристый дым из трубки в том направлении. Перед нами лежала климатическая граница: через поле, уходя к горизонту, шла прямая линия, обозначавшая границу между снегом и сухой землей с травой на ней. Мы немного постояли, как в комнате, в сухой зоне, потом шагнули в метель. Через полчаса мы оказались перед небольшим классическим замком «Тополя». По обе стороны ворот стояло по фонарю, освещавшему падающий снег, черный по эту сторону света и белый по другую. Вскоре мы очутились в зале с дверными ручками в виде человеческой руки. Я подошел к роялю, на который Язакович положил свою скрипку, и заметил на его крышке книги, называвшиеся «Малый розарий» и «Книга о двенадцати дверях». В это время, поздоровавшись сначала с дверной ручкой, а затем с нами, вошла хозяйка. Ее платье шелестело, задевая о чулки, и этот шелест возбуждал меня. Волосы у нее были высоко зачесаны, открывая уши и шею, и она научила меня, что зимой, прежде чем накладывать еду, следует посолить тарелки, потому что дважды посоленное вдвойне греет. Позади нас отворились двустворчатые двери, и мы увидели в соседнем зале стол, накрытый на четверых. Два тройных подсвечника давали больше света, чем можно было ожидать, и я заметил, что наружные рамы окна приоткрыты таким образом, что пламя свечей отражается дважды – двенадцать огней вместо шести горело там, в метельной ночи. В этом свете спинки наших кресел блестели, словно смазанные воском.
Хозяйка взяла первый кусок, потом взглянула на д-ра Вежбицкого, и мне показалось, что он украдкой дал ей знак молчать.
– Ах, милый мой ангел, неужели ты меня совсем оставил? – неожиданно обратилась она ко мне по-французски.
Я посмотрел на нее с удивлением, а д-р Вежбицкий, заглянув в свою ложку, произнес, обращаясь к Язаковичу, еще более невероятную французскую фразу:
– Я ждал вас, ибо знал, что ваши волнения продлятся недолго, а угрызения совести – и того меньше!
На миг мне показалось, что они перестают общаться с нами обычным образом и здесь, в чужом для нас месте, скидывают маски и открывают карты. Язакович был бледен, словно натерт канифолью, и ломал себе пальцы. Меня спасло мое неглубокое ощущение будущего. Мой взгляд упал на ложку. Она была из серебра, и я воспользовался ею. Мы ели суп, сваренный в глиняной посудине в форме мандолины (ее можно было раскачивать над открытым огнем). Потом подали горячий сухой соус, горьковатый, заправленный солью с оленьего рога. На миг почувствовалось, какие мы желчные и вспыльчивые, а в глазах д-ра Вежбицкого полыхнул огонь. Когда мы перешли к вилкам, он опять сказал по-французски, будто продолжая прерванный разговор и глядя прямо на Язаковича:
– Я думаю, любовь моя, что это был подлый и отвратительный поступок! – И его губы треснули, как жареный каштан.
Я схватил вилку, стиснул ее и понял, что главное произошло. Ответ на вопрос Язаковича, заданный им сестре, получен здесь, за столом д-ра Вежбицкого, словно сестра Язаковича воспользовалась, за отсутствием своих, губами д-ра Вежбицкого.
Язакович при этих словах вскочил, как сумасшедший, и под нашими испуганными взглядами вылетел из зала. Мгновение спустя мы услышали стук входных дверей. В первый момент я готов был поспешить за ним, чтобы задержать, потому что догадывался, что он задумал, но что-то мне помешало. Во всяком случае, не любезные хозяева, которые меня успокаивали, уверяя, что Язакович вернется, как только устанет. Меня остановила уверенность в том, что единственный способ спасти его – проникнуть в тайну этих людей и этого зала, где все происходило так непонятно, где прозвучало решающее слово и где разговор за обедом с первой минуты был таков, что я едва верил своим ушам. Поэтому я остался сидеть, скрывая дрожь и глядя на лежавшую на рояле скрипку Язаковича.
После вина цвета ржавчины в небольшом оплетенном серебром графине подали другое, пахнущее смолой. Об этом вине мне сказали, что пять лет назад им было окрашено то, первое.
– Говорят, – обратился ко мне доктор Вежбицкий, – что вкуснее рыба, пойманная в реке, что течет с юга на север, а не наоборот. В рыбу, которую мы едим, была зашита откупоренная бутылка красного вина, и оно испарилось, пропитав рыбу, пока та готовилась на огне…
Вежбицкий говорил на этот раз по-польски, ничего необычного в его словах не было, но я заметил, что оба вновь смотрят на меня как-то странно, вертя в руках свои бокалы. И сквозь сон, вызванный, быть может, замедленным дыханием во время второй, мирной, части обеда, я вдруг осознал, что уже целый час понятия не имею, что я ем. Ни одно из блюд мне до того не приходилось пробовать ни разу. Сейчас это был лосось, вспоротый и очищенный со спины, вывернутый и испеченный «лицом к лицу» – мясом к пламени – на огне из розовых прутьев. Потом появилось мясо оленя, убитого в полнолуние и оставленного на ночь на морозе, холодное и черное, обвязанное кишками на мясистых частях и конским волосом – на кончиках костей, чтобы удобнее было подносить ко рту. К нему подали соус из вишен с двойным запахом. Мы чувствовали грусть, и наши серебряные вилки медленно вонзались в оленину, а ножи отыскивали в мясе зубья вилок и осторожно их ощупывали… Я сидел, ел и ждал. Все, что произошло потом, показалось мне страшно медленным и долгим, хотя на самом деле прошло всего несколько минут до того момента, как тайна открылась. Я чувствовал себя как человек, который сознает больше, чем видит, и видит больше, чем сознает.
На обеде смешивались растения, соки земли, плоды моря, минералы, серебро, огонь и мясо. Среди лучших блюд было тесто, вложенное в раковину и запеченное на огне из хрена вместо дров. Словно невидимый мастер, угощающий нас, заговорил в этой раковине, и я подумал, что он всю жизнь готовит один-единственный вечный обед и никогда не начнет другой, даже если когда-нибудь покончит с этим, ибо так не бывает и быть не может… И мне захотелось его увидеть.
– Кто четвертый в этой комнате? – спросил я хозяев.
Вежбицкий отпил глоток вина.
– Наконец-то! – воскликнул он с облегчением.
В свете свечей появился маленький человечек в собранной у ворота рубашке и огромном белом колпаке. Из-под колпака смотрели два серых глаза, привыкших к огню и воде, а по поросшим курчавыми волосками кистям рук шли голубые прожилки, напоминающие написанные под кожей буквы. Он поклонился нам с улыбкой, которая задержалась и пресеклась в одной из морщин его лица. Он будто бы раскланивался вместо Манасии Язаковича, чья скрипка безмолвно лежала на рояле.
– Вы никогда нам не рассказывали, – сказал д-р Вежбицкий, – как вы достигаете вашего мастерства.
– Здесь нет никакой тайны, – ответил человечек, – кулинарное искусство заключается в проворстве пальцев. Нужно упражняться хотя бы три часа ежедневно, чтобы поддерживать ловкость рук. Точно так же, как музыканты…
И действительно, в руках человечка появились те же предметы, что входили в состав инструмента Язаковича. Серебро и руда, внутренности животных и кости, дерево, раковины, минералы и конский волос, все в его руках было соединено так же, как и там. Теперь, когда музыки во мне давно уже не было, он возрождал ее другим способом, открывая мне еще одну возможность не отречься от нее совсем. Это был не обед, а гимн Земле, ее горам и равнинам, рекам и морям, ветру, огню и, наконец, мастерству рук ее обитателей.
К кофе и пирожным, которые молниеносно появились в небольшой китайской гостиной, сплошь из лака, перламутра и слоновой кости, был подан, посреди зимы, арбуз, который когда-то обмазали известью, зарыли в ящик с пшеничным зерном и так сохранили до ноября. Он пах сосной, и тогда я сразу почувствовал запах музыкального инструмента, понял, что могу сыграть и вторую партию давно забытого квартета. Скрипичную партию Манасии Язаковича. Но было уже поздно. Остальные две партии нашего квартета остались навсегда в недостижимой дали, и я понял, что никогда красная нить не скрепит четыре части печати – три мужских и одну женскую, – чтобы заверить мою визу. Это что касалось меня… Относительно же Язаковича по-прежнему ничего не прояснялось, а я ждал именно этого.