Мадам Жервэ с обычной своей милой улыбкой отвечала ему: "Если бы не было дипломатов и газет, у нас царил бы вечный мир". - "Excellent, vraiment excellent!" {Превосходно, в самом деле превосходно (франц.).} согласился пожилой господин, вновь смягчившись, и, кивнув головой, хихикнул, да так тонко и неестественно, будто заблеяла молодая козочка; ему пришлось оторвать одну ногу от пола, чтобы, повернувшись в кресле, поклониться мадам Жервэ.
Однако на столь умные ответы способна была только мадам Жервэ. Ее профиль и нежная головка, украшенная изящным ушком, выделялись на фоне окна словно резной розовый камень на бархате голубого неба. Своими дивными руками, вооруженными ножом и вилкой, осмотрительно прижав локти к телу, она снимала кожуру с персика, который только что надрезала. Ее любимые словечки были: ignoble, mal eleve, grand luxe и tres maniaque {Отвратительно, дурно воспитанный, роскошно, совершенно маниакально (франц.).}. Слова digestion и digestife {Пищеварение, пищеварительный (франц.).} она тоже часто употребляла. Мадам Жервэ рассказывала, как ей, каталонке, однажды в Париже довелось побывать в протестантской церкви. В день рождения императора. "И я уверяю вас, - добавляла она, - это было намного достойнее, чем у нас. Много скромнее. Безо всей этой неприличной комедии!" Такова была мадам Жервэ.
Она мечтала о немецко-французском взаимопонимании, поскольку супруг ее занялся гостиничным делом. То есть, если выразиться яснее, он в данный момент оборудовал отель, решив связать с ним свою карьеру, а тут за все приходится браться самому, от бара и ресторана до обслуживания номеров и регистрации проживающих. "Он словно инженер, которому пришлось стать к станку!" - поясняла она. Она была человеком просвещенным. Она возмущалась при воспоминании о том, как одного негритянского принца, джентльмена до кончиков ногтей, в одном парижском отеле бойкотировали американцы. "А он только сделал вот так, и все!" - говорила она, с восхитительным презрением выпячивая губки. Классические, благородные идеалы гуманности, интернациональности и человеческого достоинства в ее представлениях сливались с гостиничной карьерой в законченное единство. Так или иначе, в свое повествование она не без удовольствия вплетала рассказы о том, как, будучи еще девочкой, совершала с родителями путешествия на автомобиле, что они с тем-то или с тем-то атташе или секретарем посольства были там-то и там-то, или что их хорошая знакомая маркиза такая-то сказала то-то и то-то. И с неменьшим изяществом рассказывала она случай из гостиничной жизни, как один из приятелей ее мужа, имея отель, где не разрешалось брать чаевых, зарабатывал в месяц восемьсот марок чаевых, тогда как ее муж, на которого этот запрет не налагался, имел лишь шестьсот марок в месяц. К ее платью был прикреплен букетик свежих цветов, и в путешествие она брала с собой дюжину маленьких салфеточек, с помощью которых превращала любую комнату любого пансиона в маленький уголок родины. В этом уголке она принимала своего супруга, когда он приезжал на выходные, а с Лаурой она договорилась, что та ей будет стирать чулки сразу же, как только госпожа Жервэ их снимет. Это была, как выяснилось, мужественная женщина. Я заметил однажды, что ее маленький ротик может сделаться плотоядным, в то время как всей фигуркой, чрезмерно удлиненной, она походила на нежнейшего ангела; да и щеки, если вглядеться, слишком уж высоко подскакивали вверх, когда она смеялась; но, как ни странно, с тех пор, как я перестал считать ее такой уж привлекательной, наши разговоры сделались серьезнее. Она рассказала мне о горестях своего детства, о прежних изнурительных болезнях и о муках, которые доставляли ей капризы ее отчима-паралитика. Однажды она даже открылась мне, поведав о том, что вышла замуж, не любя своего мужа. Просто оттого, что пришло время как-то пристроиться, сказала она. "Sans enthousiasme; vraiment sans enthousiasme!" {Без энтузиазма; в самом деле без энтузиазма (франц.).} Но это я узнал лишь за день до своего отъезда: ведь она всегда умудрялась все сказать к месту, побуждая при этом собеседника делиться своими самыми сокровенными мыслями. Я с радостью сообщил бы нечто подобное и о даме из Висбадена, которая также жила с нами; но, к сожалению, я многое уже позабыл, а те крохи, которые остались в памяти, не позволят прийти к выводу, что она достойна подобных заключений. Я хорошо помню лишь, что она всегда была в юбке в продольную полоску и выглядела поэтому, как большой деревянный забор, на котором висела наглаженная белая блузка. Судя о чем-либо, она противоречила сама себе, и, как правило, это получалось так: кто-нибудь говорил, например, что Оттавина была родом из Тосканы. "Да, - отвечала она, - из Тосканы. Но тип римский! У всех римлянок носы - прямое продолжение лба!" При этом Оттавина не только была родом из Тосканы, но и нос у нее никак не был прямым продолжением лба; дама из Висбадена обладала столь гибким умом, что ей в голову всегда сразу приходило готовое суждение просто от того, что прочие готовые суждения выпихивали его наружу - им там было тесно. Я боюсь, она была несчастной женщиной. И возможно, даже не женщиной, а девушкой. Она совершила морское путешествие вокруг Африки и собиралась в Японию. Она рассказывала в этой связи об одной своей подруге, которая выпивала семь кружек пива зараз и выкуривала сорок сигарет, и называла ее отличным товарищем. Ее лицо, когда она это говорила, выглядело ужасающе порочным, оно все состояло из бесчисленных складок кожи и косых прорезей рта, носа и глаз; казалось, что она, по меньшей мере, курит опиум. Но как только она ощущала, что на нее никто не смотрит, лицо у нее делалось вполне симпатичным, и это симпатичное лицо тонуло в прежнем, как мальчик-с-пальчик в сапогах-скороходах. Пределом мечтаний для нее была охота на львов, и всех нас она спрашивала, как мы считаем, очень ли сильным надо для этого быть? Что касается мужества, полагала она, то мужества у нее хватает, а вот хватит ли сил перенести все трудности? Ее племянник утверждал, что хватит, поскольку сам не отказался бы, если бы она взяла его с собой; но для двадцатидвухлетнего юнца это ведь имеет совсем другое значение, чем для нее, не так ли? Бедная кругосветная тетка! Я уверен, что под солнцем Африки она панибратски похлопает своего племянника по плечу, да так звонко, что все львы поспешат убраться подальше, так, как старались сделать это мы с мадам Жервэ.
Иногда я даже сбегал в таких случаях вниз, в бюро к мадам Никогдауэр, или прокрадывался в коридор в надежде хоть краешком глаза увидеть Оттавину. В сущности, у меня всегда имелась возможность созерцать звезды небесные, но Оттавина была прекраснее. Она была второй горничной в пансионе, девятнадцатилетняя крестьянка, у которой дома остались муж и маленький сынишка; и это была самая красивая женщина, какую я когда-либо видел. Пусть никто не говорит, что красота бывает самая разнообразная, всевозможных видов и степеней: это всем известно. Я был бы рад ничего не знать о красоте Оттавины; это был рафаэлевский тип, который вызывает у меня даже некоторое неприятие. Вопреки этому красота Оттавины приковывала к себе мой взгляд! К счастью, подобные вещи не поддаются описанию. Насколько отталкивающе звучат слова гармония, соразмерность, совершенство, благородство! Мы сами нагромоздили их, и они стоят, как толстые тетки на крошечных ножках, и не могут сдвинуться с места. Если же нам вдруг встречается настоящая гармония и настоящее совершенство, то мы поражаемся тому, насколько эта гармония естественна. Она ходит по той же земле, что и вы. Она течет, словно ручей, течет вовсе не равномерно, а с беззаботным самодостаточным великолепием природы, без потуг к грандиозности или законченности. Если я говорю про Оттавину: она была высокая, сильная, благородная, величественная, то у меня возникает чувство, что слова эти - про других людей. У меня тут же появляется потребность что-то добавить. Она была высокого роста, но при этом оставалась привлекательной. Она была сильной, но ни в коем случае не дородной. Аристократичной, но не потерявшей связи с истоками. Богиня - и вторая горничная. Я не стремился затевать беседы с девятнадцатилетней Оттавиной, поскольку моего ломаного итальянского она не признавала и на все, что бы я ни говорил, отвечала лишь очень вежливым "да" или "нет"; но, по-моему, я боготворил ее. Хотя и в этом я, разумеется, не до конца уверен, потому что с Оттавиной все приобретало другое значение. Я не желал ее, не страдал от ее отсутствия, не мечтал о ней; напротив, едва завидев ее, я старался держаться так неприметно, как вел бы себя смертный, попавший в общество богов. Она умела так улыбаться, что на лице у нее не появлялось ни одной морщинки. Я представлял себе ее в мужских объятиях не иначе, как с этой улыбкой и с тем нежным румянцем, который, как облако, застилал ее лицо и за которым она ускользала от натиска вожделеющих.
Так или иначе, у Оттавины был законный сын, и часто, не дожидаясь ее, я спускался вниз к старухе Никогдауэр, чтобы в разговоре с нею вновь обрести ощущение контакта с действительностью. Когда она шла по комнате, руки у нее висели тыльной стороной ладоней вперед, у нее был обширный загривок и большой живот дородной матроны, и жизнь для нее уже не рисовалась в розовом свете. Если кто-нибудь, движимый жаждой познания, допытывался у нее, какого пола на самом деле ее большая черная кошка Мишетт, она в задумчивости поднимала глаза и философски заявляла: "Ой, да разве это кто знает! Кастрат - вот и весь сказ!" В молодые годы водился у госпожи Никогдауэр дружок из местных - Сор Карло, и, где бы ни сталкивались вы теперь с госпожой Никогдауэр, всегда в конце анфилады комнат вы замечали Сора Карло. Только от пасхи до октября, разумеется; ведь он был призраком, и даже теперь, в межсезонье, существовал как известное всем жильцам, но официально не признанное привидение. Он всегда сидел, притулившись к какой-нибудь стенке, неподвижно, в грязном светлом костюме, и ноги у него были, как колонны, сверху донизу одинаковой толщины, а благородное лицо с черной бородкой а ля Кавур было обезображено ожирением и страданием. И лишь когда я возвращался домой ночью, я видел, как он передвигается. Когда все глаза, следившие за ним, спали, он со стонами тащился по коридорам, от одного диванчика до другого, борясь с одышкой. Именно в это время он оживал. Я неизменно здоровался с ним, и он величаво благодарил меня. Не знаю, был ли он благодарен госпоже Никогдауэр за кусок хлеба, который она ему оставляла, или же это оскорбляло его достоинство и он выражал возмущение ее неблагодарностью, дни напролет проводя в состоянии сна с открытыми глазами. И было неясно, как сама госпожа Никогдауэр относится к своему состарившемуся Сору Карло. Думаю, можно предположить, что прекрасная невозмутимость старости давно уже затмила ту важность, которую придает подобным вещам человек более молодой. Во всяком случае, однажды я застал ее внизу с Сором Карло, причем Сор Карло сидел у стены, направив дремотный взгляд сквозь противоположную стену в бесконечность, а госпожа Никогдауэр сидела за столом, направив свой взгляд сквозь открытую дверь в темноту. Эти взгляды, разделенные пространством приблизительно в метр, шли параллельно, минуя друг друга, и под их лучами, у ножки стола, сидела кошка Мишетт и обе собаки, жившие в этом доме. Белокурый шпиц Майк, с нежной линючей шерстью и с начинающейся старческой сухоткой в спине, пытался заигрывать с Мишетт так, как обычно собаки заигрывают только с собаками, а толстый рыжий шпиц Али тем временем добродушно покусывал ее за ухо; Мишетт не возражала, оба старика тоже.