- Паспорт - ваш? - спросил чиновник со штемпелем.
Сначала я, конечно, рассмеялся.
- Как это не мой? - спросил я потом, разозлившись. - Что-нибудь не в порядке?
Мой паспорт подвергался сомнению впервые, и все из-за этого господина, нашедшего сходство между мной и чьей-то фотографией в газете...
- Господин доктор, - сказал инспектор, обращаясь к упомянутому господину, - не хочу вас задерживать, благодарю за содействие.
У порога - благодарный инспектор уже открывал ему дверь - этот господии кивнул мне, как кивают знакомому.
Таких господ докторов тысячи! У меня не было ни малейшей охоты кивать ему на прощанье. Вернувшись, инспектор опять указал на пустовавшее кресло.
- Присядьте, господин Штиллер, я вижу, вы не вполне трезвы.
- Штиллер?! - сказал я. - Я не Штиллер!
- ...надеюсь, - продолжал он, как бы не слыша моих слов, - вы все же поймете то, что я сейчас скажу вам, господин Штиллер.
Я покачал головой, и он предложил мне дешевую короткую сигару. Конечно, я отказался, не подлежало сомнению, что он предлагает сигару не мне, а какому-то господину Штиллеру. И хотя инспектор расположился в кресле, как для обстоятельной беседы, я остался стоять.
- Почему вы так встревожились, когда вас спросили, чей это паспорт?
Он листал мой американский паспорт.
- Послушайте, инспектор, я не терплю, когда меня хватают за рукав! Я предупреждал вашего юношу. Сожалею, что вышел из себя и дал ему оплеуху, господин инспектор, но готов сейчас же уплатить положенный штраф. Во что это обойдется по швейцарскому тарифу?
Он благодушно улыбался.
- К сожалению, - заметил он, - дело не так просто. - Он раскурил свою коричневую сигару и перекатывал ее между губами обстоятельно и невозмутимо, словно времени для него не существовало. - Вы, как видно, человек известный...
- Я?! Почему?
- Я-то мало смыслю в подобных вещах, - сказал инспектор, - но господин доктор, только что опознавший вас, очень высокого о вас мнения.
Ничего не поделаешь, меня приняли за другого, что бы я сейчас ни сказал - они сочтут это либо кокетством, либо истинной скромностью.
- Почему вы называете себя Уайтом?
Я говорил, говорил...
- Откуда у вас этот паспорт? - спросил он. Он благодушествовал, пыхтя своей вонючей сигарой, даже засунул большие пальцы за помочи; было душно, не считая меня больше иностранцем, инспектор совсем перестал стесняться, непринужденно расстегнул свой китель и смотрел на меня, не слушая моих излияний.
- Господин инспектор, я пьян, вы правы, тысячу раз правы. Но я не допущу, чтоб первый встречный господин...
- Он утверждает, что знает вас.
- Он? Откуда?
- По газетной фотографии, - сказал инспектор и, в ответ на мое презрительное молчание, добавил: - У вас есть супруга, она проживает в Париже. Верно?
- У меня? В Париже?
- Ее зовут Юлика.
- Но я прибыл не из Парижа, господин инспектор, я прибыл из Мексики.
Я дал ему самые исчерпывающие сведения: назвал пароход, указал продолжительность переезда, даже сообщил, в котором часу уехал из Веракруса, когда прибыл в Гавр.
- Допускаю, - сказал он, - но супруга ваша проживает в Париже. Она танцовщица, насколько я понял. Очень красивая.
Я молчал.
- Юлика - ее сценическое имя, - доверительно сообщил мне инспектор. Она болела туберкулезом и лечилась в Давосе. Верно? А теперь у нее балетная школа в Париже. Верно? Вот уже шесть лет.
Я смотрел на него и молчал.
- С тех пор как вы пропали без вести.
Я все-таки сел - хотелось послушать, что знают читатели газет про человека, по мнению господина доктора, так разительно похожего на меня; я взял сигарету, а инспектор, как видно заразившись почтением от господина доктора, поднес мне зажигалку.
- Значит, вы скульптор?
Я рассмеялся.
- Верно? - спросил он и, не дожидаясь ответа, задал следующий вопрос: Зачем вы путешествуете под чужим именем?
Он не верил моим клятвам.
- Весьма сожалею. - Он порылся в ящике и вытащил синий бланк. Сожалею, господин Штиллер, но если вы не предъявите ваш настоящий паспорт, я буду вынужден передать вас уголовной полиции. Ставлю вас в известность, господин Штиллер, - сказал он, стряхнув пепел с сигары.
- Я не Штиллер! - твердил я, но инспектор, сделав вид, что оп меня более не слышит, стал тщательно заполнять большой бланк. Я убеждал его на все лады, и торжественно и просительно:
- Господин инспектор, нет у меня никакого другого паспорта! - Я хохотал. - Да это же чушь! - Я был пьян, но отлично видел, что чем упорнее я твержу свое, тем меньше он меня слушает. Наконец я заорал: - Не Штиллер я, черт побери!
Я орал и молотил кулаком по столу.
- Отчего же вы так волнуетесь?
Я встал.
- Господин инспектор, а теперь отдайте мой паспорт!
Он даже не поднял глаз.
- Вы арестованы, - сказал он и, полистав левой рукой паспорт, списал номер, дату выдачи, фамилию американского консула в Мексике, все, чем в подобных случаях заполняются синие бланки. Потом довольно приветливым тоном сказал: - Садитесь.
Моя камера - я только что измерил ее своим башмаком, а в нем около тридцати сантиметров - мала, как всё в этой стране, чиста, гигиенична до того, что не продохнешь, и угнетает именно тем, что все здесь правильно, в самую меру. Не больше и не меньше! В этой стране все правильно до отвращения! Я измерил: длина камеры 3,1 метра, ширина - 2,4 метра, высота 2,5 метра. Гуманная тюрьма, ничего не скажешь, вот ведь в чем подлость. Ни паутины, ни плесени на стенах, возмущаться нечем! Есть тюрьмы, которые возмущенный народ берет приступом, эту брать не стоит. Миллионы людей, я знаю, живут хуже, чем я. На койке - пружинный матрас. В зарешеченное окно светит утреннее солнце, в это время года - часов до одиннадцати. Стол с двумя ящиками, кроме того - Библия и настольная лампа. А если понадобится выйти, - нужно только нажать белую кнопку, и тебя тотчас отведут в надлежащее место, и пользуешься там не старой газетой, которую можно сперва почитать, а мягкой туалетной бумагой. И все же - это тюрьма, бывают минуты, когда хочется рычать. Но кто станет рычать в универсальном магазине? Просто вытираешь руки полотенцем, шагаешь по линолеуму обратно и говоришь спасибо, когда тебя снова запирают в камере. В окно не видать ничего, кроме осенней листвы каштана, даже если залезть на койку с пружинным матрасом, кстати, залезать на нее в обуви - запрещено. Но самое мучительное - это непонятные звуки, хотя с тех пор, как я узнал, что в этом городишке еще имеются трамваи, я научился почти не слышать их дребезжания. Хуже обстоит дело с невнятным голосом диктора из радиорупора по соседству, с ежедневным грохотом мусорной повозки да яростным выбиваньем ковров в гулких дворах. В этой стране, как видно, болезненно боятся грязи. Вчера меня взялись развлекать пыхтеньем пневматического бура: где-то срывают мостовую, чтобы завтра снова ее заасфальтировать. Иной раз мне кажется, что я единственный бездельник в этом городишке. Судя по голосам на улице - в минуты, когда смолкает бур, здесь часто бранятся и редко смеются. К полуночи, когда закрываются питейные заведения, начинают горланить пьяные. Как-то раз пели студенты, совсем как в глубине Германии. Примерно к часу ночи наступает тишина. Но гасить лампу бесполезно, уличный фонарь издали освещает мою камеру, тени от решетки ползут по стенам, переламываются на потолке, а если на улице ветрено и фонарь качается, право же, можно спятить от качающихся решеток. Утром, когда светит солнце, эти тени хотя бы смирно лежат на полу.
Если бы не надзиратель, который приносит мне пищу, я и сейчас не знал бы, какая, собственно, комедия здесь разыгрывается. Похоже, что каждый читатель газет знает, кто был Штиллер. Поэтому узнать что-нибудь поточнее почти невозможно. Каждый предполагает, что другому все известно, сам же точных сведений не имеет.
- Сперва, помнится, его искали на дне озера, - говорит мой надзиратель, - но без толку, а потом вдруг решили, что он служит в Иностранном легионе.
Тем временем он наливает мне суп.
- Между прочим, - поучает он меня, - так еще многие швейцарцы поступают, когда у них нервы не выдерживают.
- Идут служить в Иностранный легион?
- В год человек триста! - говорит он.
- Отчего же в Иностранный легион? - спрашиваю я.
- Оттого, что здесь у всех нервы сдают.
- Ясно, - говорю я, - но зачем им Иностранный легион? Там ведь еще хуже.
- По мне - как хотят.
- Так, - говорю я, - значит, свою жену он просто оставил в Давосе, больную, беспомощную?
- А она, может, рада-радехонька.
- Вы так полагаете?
- Мне-то что? - отвечает он. - С тех пор она в Париже живет.
- Я знаю.
- Танцовщица!
- Тоже знаю.
- Писаная красавица.
- А как ее туберкулез? - сочувственно поинтересовался я.
- Вылечили.
- Кто это сказал?
- Она сама.
- Но... откуда вы все это знаете?
- Откуда, - повторяет он. - Да из иллюстрированных журналов.
Большего от него, пожалуй, не добьешься.