Аресты в Москве шли волнами с промежутками один, два месяца. Наступала ночь, и каждый из нас думал, что, может быть, сегодня придут за ним, кулек вещей на случай ареста всегда лежал собранный. Ночной звонок или резкий стук в дверь говорил «пришли», и вот 18 марта 1932 г., пришли за мной.
Обыск, арест, внутренняя тюрьма на Лубянке, дни, проведенные в камере, допросы, Бутырки и Следователь, допрашивающий меня, отчетливо возникают в ночных воспоминаниях. Не удивляйтесь, что слово Следователь пишу с большой буквы.
Обыск комнаты, тщательный, долгий, грубый. Выброшены на пол из шкапов: книги, бумаги, фотографии, перетряхнуты и смяты вещи, испуганные лица мамы, сестры, отца, составление протокола с указанием изъятого: Евангелия, писем (было указано «бумаг») религиозного содержания. Мои письма, написанные маме еще начиная с детских лет, назвали «бумагами религиозного содержания». Я отказалась подписать протокол. Подписали понятые – дворник Хабардинов и трясущаяся от страха соседка-старушка.
Тягостное прощание с родными, разрывающие сердце слезы на лицах, грубые окрики охраны: «Быстрее, не канительтесь, ничего не передавать! Быстро! Пошли!» Мама крестит на прощание и плачет, плакала и я, но пыталась сдерживаться. Уходишь, возможно, навсегда, живая, но уже заживо похороненная, полная страха перед ожидающими тебя допросами, тюрьмой, лагерем. На улице еще снег и холод, темно (четыре часа утра), внутренняя тюрьма на Лубянке, унизительный обыск ведет мужчина, хотя здесь же в «приемной» сидят женщины из охраны, одетые в форму. Тупые, безразличные лица, смотрящие на тебя, словно на вещь, не понимающие, что ты человек. Пытаюсь возражать, прошу, чтобы обыскивала женщина. Отвечают, «женская охрана занята». Отбирают шнурки, гребенки, тесемки и даже заставляют снять лифчик, потому что там есть тоже тесемки. Идем длинными извилистыми коридорами, всюду яркий, ослепительный свет. Скупые многозначительные наставления о поведении в камере, слышатся только «нельзя, запрещено, нельзя». Бесшумно открывается дверь в камеру, в ней уже кто-то есть. Дверь закрылась, и я растерянно стою около пустой койки. Соседка по камере начинает жадно расспрашивать, что происходит сейчас в Москве. Проходит день, два, три; на допрос не вызывают, «глазок» в двери почему-то страшен, кажется, за тобой беспрерывно наблюдают. Знаю, мне обеспечен лагерь или ссылка, но больше всего боюсь допросов.
В год, в который меня взяли, обычно давали пять лет лагеря или ссылки, в другие годы «мера пресечения» могла быть больше. Больше всего пугал допрос, он страшен неизвестностью, неожиданностью вопросов, направленных на оговор, близких людей, издевательством, унижением человеческого и женского достоинства, физической болью. Самое ужасное, если физическая боль и издевательства сломят меня, заставят оговорить, предать родных, друзей, духовного отца. Возможно, заставят «признаться», что являюсь участником какой-нибудь религиозной организации, борющейся против власти.
Все свои силы обратила к молитве, почти беспрестанно взывая к Матери Божией, умоляя Ее укрепить и поддержать меня, с соседкой по камере говорила мало, она обижалась, но я молилась и молилась. Прошло дней десять, дни считаем по приносимым обедам, в камере окон нет, но постоянно горит яркий свет. Иногда из коридора раздается ужасающий вопль: «Больно! Не бейте, все расскажу», – слышно, как кого-то волокут, и опять тишина. Возможно, ведут на допрос, а может быть, просто устрашающая провокация. На десятый день вызвали на допрос, вели долго коридорами, поворачивающими то налево, то направо. Двери, двери и двери, в одну из них конвойный постучал, глухо прозвучало «войдите». Вошли; не поднимая головы, за столом сидел пожилой человек, конвойный доложился, следователь продолжал листать папки, лежащие на столе, и о нас словно забыл.
Папки с делами все листались и листались, я стояла и молилась Божией Матери.
Следователь, наконец, поднял голову, с удивлением посмотрел на конвойного и меня, сказав: «Вы что же не доложили, что привели арестованную?» – «Докладывал, вы ничего не ответили». Конвойный ушел, следователь сказал: «Садитесь», – и опять продолжал просматривать дела, прошло, вероятно, более получаса, я молилась, и в то же время мелькнула мысль: это новый устрашающий прием допроса. Вчитавшись в одно из дел, поднял голову, посмотрел на меня и началось: фамилия, имя, отчество, год рождения? Я ответила, порылся в папках и достал мое дело, тоненькую папочку, и стал просматривать вшитые в нее документы.
«Не жирно, не жирно на тебя подобрали», – сказал следователь, внимательно посмотрев на меня. «Мать, отец есть?» – Ответила: «Да». Лицо следователя было усталым, глаза воспаленные, видимо, он систематически недосыпал.
«Что же мне с тобою делать? Двадцать четыре года, столько моей старшей дочери было, в церковь ты ходила, молилась, а когда закрыли, группами стали молиться, и даже обедню иногда дома священники у вас служат, благо двое еще где-то скрываются. Твоя группа из восьми человек», – заглянул в папку и назвал фамилии и имена. «Собирались почти всегда у Швыревой, реже у Слонимской, подтверждаешь?» Я молчала. «Слушай, Ия, – произнес следователь, – признаешь, не признаешь, срок тебе обеспечен». Я молилась, возможно, губы мои шевелились или внутреннее переживание отражалось на лице, но лицо следователя стало мягким, доброжелательным и как бы засветилось. «Новый прием следствия, – подумалось мне, – говорит мягко, а потом бить будет». Но следователь по-прежнему задумчиво смотрел на меня. Я продолжала молиться.
Следователь встал, подошел ко мне и с оттенком грусти сказал: «Молишься! Все вы на допросах молитесь, знаю. Ну! Скажи: молишься и, конечно, меня боишься?»
И я ответила: «Молюсь и боюсь вас». Вдруг почувствовала, что рука его ласково погладила меня по голове. «Что это?» – подумалось мне, и я сжалась, ожидая удара, пощечины, но произошло удивительное, взяв мое лицо своими руками, пристально взглянув в глаза, сказал: «Не бойся, не все следователи бьют», – и отошел к столу.
«Дело твое, Ия, дрянь! Заранее тебе определено восемь лет лагеря, вот смотри, начальник отдела написал: «Меру пресечения всем арестованным – восемь лет лагеря за религиозную антисоветскую деятельность», – и я увидела приколотый скрепкой листок блокнота с текстом, который прочел следователь: «Забудь о том, что тебе сказал и показал», – я кивнула головой. «Что делать будем? Ты подумай, с кем боретесь – с ОГПУ; вы дилетанты, хотите скрыть, утаить, конспирацию липовую разводите, кустари-одиночки, а вам противопоставлен огромный аппарат, слаженный, вооруженный технически, имеющий неограниченные людские резервы, в вашей среде работают наши люди, при этом верующие, но с душой запуганных зайцев. Нам действительно все известно, или почти все. Эх! Ия! Ия! Дети вы, а у нас жесткий, собранный аппарат.
Думаешь, хочу обмануть, признание получить и тебя под лагерь подвести, и в камере об этом думать будешь. Зачем рассказываю? Жалко тебя, девчонка еще, на дочь Зинаиду погибшую похожа. Давай прикинем, что мне с тобой делать? Незачем в лагерь попадать, пропадешь, замордуют, занасилуют – пропадешь». Следователь задумался, я молилась Матери Божией, прося отвести от меня его козни, не верила ни одному сказанному слову. Думала – обыкновенная уловка при допросе, но не понимала, чего он хотел.
«Вот что сделаю: твое дело от общей записки начальства отколю и пущу тебя по отдельному делу, без группы, это, голубушка, года три высылки, а не лагерь с уголовниками и работы на сплаве леса. Смотрю на тебя и вижу – не веришь, и я бы на твоем месте не верил. Разговоры – разговорами, а протокол допроса писать надо. Сиди и молись, а я писать буду».
Вероятно, писал около часа, изредка поднимал голову и смотрел на меня, лицо у него было усталое, утомленное, благожелательное и в то же время лицо мужественного человека. Меня не оставляла мысль: «Почему он так странно ведет себя со мною, ведь это же зверь, наверняка зверь, раз работает следователем, поведение его лицемерно и подло».
«Читай!» – и протянул мне протокол допроса, внимательно прочла. Помнится, в нем было написано: «Обвиняемая (возможно, не обвиняемая, а подследственная – сейчас точно не помню) показала, что является верующей-сектанткой, имела на дому религиозную литературу, которая конфискована, в найденных бумагах выражала свои религиозные взгляды, общее количество изъятых документов…», протокол был длинным, запомнилось главное, был составлен по типу вопрос-ответ, об общине и группе не упоминалось. Вопросы и ответы были придуманы следователем и, как и протокол, носили какой-то общий характер. Прочла и сказала: «Евангелие и письма разве являются религиозными документами?»
Следователь даже вспылил: «Ты что думаешь, я тебя невинным членом партии должен изобразить? Если не напишу, что прочла, то выпускать тебя надо, начнут копаться, поставят дело на специальный досмотр – почему арестована? А раз арестовали, то, значит, виновата, скажут – следователь бдительность потерял, присоединят тебя к группе и в лагерь, а меня за потерю чекистского чутья с работы снимут и допрашивать, как тебя, начнут. По этому протоколу в общей безликой массе подследственных пройдешь, дадут начальству общий список подписать, никто ничего не заметит, сейчас массовые аресты идут. Поняла?»