Письмо С
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты пишешь, что с жадностью читал книги Фабиана Папирия "О делах гражданских", но они обманули твои ожиданья; а потом, забыв, что речь идет о философе, обвиняешь его за плохой слог. - Пусть будет так, как ты считаешь, пусть он скорее изливает слова, чем ставит каждое на место. Во-первых, в этом есть своя прелесть, и медленно текущая речь по-своему прекрасна. Я думаю, большая разница, плавная она или прерывистая. Не меньшее различие, по-моему, и в том, о чем я сейчас скажу. (2) У Фабиана, по-моему, слова льются обильно', но не бурно: так его речь широка и, хотя не лишена стремительности, но нигде не бушует. Она прямо и откровенно сознается в том, что ее не обрабатывали и долго не обтачивали. Но пусть будет по-твоему; он-то, однако, старался совершенствовать нравы, а не выраженья, и писал для души, а не для ушей. (3) Во-вторых, говори он сам, тебе некогда было бы обращать вниманье на частности, - так увлекло бы тебя целое; а то, что нравится сразу, почти всегда перестает казаться столь замечательным, когда возьмешь его в руки. Но ведь и это немало привлечь с первого взгляда, даже если тщательное рассмотренье найдет, к чему придраться. (4) Если ты спросишь меня, - по-моему, более велик тот, кто отнимает у нас саму способность оценивать, чем тот, кто заслуживает высочайшей оценки, хоть я и знаю, что второй рискует меньше, что он смелее может рассчитывать на будущее. Чересчур тщательная речь не пристала философу. Где покажет себя смелым и стойким, где поставит себя под удар тот, кто боится за слова? (5) В речах Фабиана была не небрежность, а уверенность. В них ты не найдешь грязи: слова отобраны, а не выхвачены и не переставлены вопреки своей природе, по обычаю нашего века; они блестящи, хоть и берутся из тех, что под рукой, а мысли благородны и высоки, хоть и не сжаты в изреченье, а изложены пространно. Мы заметим и кое-что растянутое" и кое-что шероховатое, лишенное нынешнего лоска; но обыщи хоть все, - ты не увидишь ненужной сжатости. (6) Пусть не будет ни пестрого мрамора, ни множества желобов, по которым вода течет через спальню, ни комнаты бедняка, ни всего прочего, что нагромоздила жажда роскоши, недовольная простым убранством, - все равно дом, как говорится, будет "как следует". Прибавь к этому, что о слоге нет единого мненья. Одни требуют, чтобы он был и растрепанным, и причесанным, другие так рады всякой шероховатости, что везде, где случайно речь получится глаже, они нарочно рассыпают слова и обрубают концовки, - лишь бы звучало неожиданно. (7) Почитай Цицерона: у него слог ровный, плавно выступающий, изящный не в ущерб величавости. У Азиния Поллиона2, наоборот, - неровный, скачущий, обрывающийся на тех местах, где меньше всего ждешь. У Цицерона все завершается, у Поллиона летит стремглав, за изъятием немногих мест, построенных по заданной мере и единому образцу. (8) Еще ты говоришь, что все кажется тебе слишком обыденным, лишенным возвышенности; но я считаю его свободным от этого порока. Там нет ничего низменного, а есть спокойствие, под стать безмятежному, умиротворенному строю души, нет ничего плоского, а есть ровность. Ему не достает ораторской мощи, жалящей остроты, которой ты ищешь, внезапно поражающих изречений; но все тело (посмотри, как оно убрано!) - без изъяна. Достоинством своим его речь обязана не самой себе, а предмету. (9) Назови, кого можно предпочесть Фабиану. Укажи Цицерона, у которого книг по философии почти столько же, сколько у Фабиана, - и я соглашусь; но уступающий самому великому отнюдь еще не ничтожен. Укажи Азиния Поллиона, - я соглашусь и отвечу, что быть в таком деле третьим значит быть незаурядным. Назови еще Тита Ливия: ведь и он писал диалоги, которые можно отнести столь же к философии, сколь и к истории, и книги откровенно философского содержания. Я и ему дам место; но взгляни, скольких оставил позади тот, кого победили только трое - трое самых красноречивых. (10) Правда, не все у него замечательно. Его речь, хоть и возвышенная, лишена мужественности; она льется легко, но не безудержно, не стремительно; она не прозрачна, хотя и чиста. Ты, по твоим словам, хочешь, чтобы о пороках говорилось сурово, об опасностях - храбро, о фортуне свысока, а о честолюбии - презрительно. "Я хочу, чтобы роскошь была выругана, похоть выставлена на смех, честолюбие сломлено; поэтому речь пусть будет по-ораторски резкой, величавой, как у трагиков, тонкой, как у комиков". - Ты хочешь, чтобы он корпел над вещью ничтожной - над словами? Он посвятил себя великим предметам, а красноречие, словно тень, шло за ним, хоть он о нем и не старался. (11) Не каждая мелочь, без сомненья, будет у него тщательно взвешена, завершена, не каждое слово раззадорит и уколет, это так; многие, сделав выпад, промахнутся, и порою речь будет праздно течь мимо. Но во всем будет много света, и большие куски прочитываются без усталости. И ты поймешь: он стремился дать тебе понять, что ему нравится, а не понравиться тебе. Цель всего - способствовать успехам и благомыслию, а рукоплесканья ему не нужны. (12) Я не сомневаюсь, что его сочинения таковы, хотя скорее припоминаю их, чем помню; у меня сохранился в памяти их цвет, но не так явственно, как после недавней встречи, а в общих чертах, как бывает с узнанным давно. По крайней мере, когда я его слушал, они казались мне хотя и немного рыхлыми, но богатыми, способными увлечь даровитого юношу и побудить к подражанию, не отнимая надежды на победу, - а это, по-моему, самое действительное ободрение, так как всякий, кто внушает желание, но отнимает надежду подражать себе, только отпугивает нас. Впрочем, слов у него в изобилии, и, хоть по отдельности не все части заслуживают похвалы, в целом он великолепен. Будь здоров.
Письмо CI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Каждый день, каждый час показывает нам, что мы - ничто. Все новые доказательства напоминают об этом людям, забывшим о своей бренности, и заставляют их от простирающихся на целую вечность замыслов обратиться взглядом к смерти. - Ты спрашиваешь, к чему такое начало? - Ведь ты знал Корнелия Сенециона, римского всадника, человека блестящего и услужливого; он пробился своими силами, начав с малого, и перед ним уже открыт был пологий путь к остальному. (2) Ибо достоинство растет скорее, чем возникает. И деньги, едва вырвавшись из бедности, долго мешкают поблизости от нее. А Сенецион подошел вплотную к богатству, к которому вели его два способствующих успеху свойства: уменье приобретать и уменье беречь, - а из них и одно может сделать любого богачом (3) И вот этот человек, весьма воздержный и заботившийся о теле не меньше, чем об имуществе, утром по обыкновению побывал у меня. потом весь день до вечера просидел у постели безнадежно больного друга, потом весело поужинал, - а вечером захворал быстротечною болезнью - перепончатой жабой, которая сдавила ему горло так, что он дышал, да и то с трудом, только до рассвета. Так он и отошел, спустя несколько часов после того, как сделал все, что положено здоровому и крепкому. (4) Он, пускавший деньги в оборот по морю и по суше, он, не оставлявший без вниманья ни одного источника прибыли и уже подбиравшийся к откупам, был унесен из самой гущи ладившихся дел, в разгаре охоты за деньгами.
Груши теперь, Мелибей, прививай, рассаживай лозы!1
Как глупо строить расчеты на весь свой век, не владея даже завтрашним днем! Какое безумство - сегодня надеяться на далекое будущее! - "Я куплю, я построю, я дам взаймы и стребую, я получу эти должности, - а потом, усталый и пресыщенный, проведу на покое старость". - (5) Поверь мне, даже у счастливцев будущее неверно. Никто не должен ничего сулить себе: даже то, что мы держим, ускользает из рук, и вот этот час, уже пойманный нами, случай может оборвать. Время катится - по установленному закону, но темным путем; что мне до будущего природы, которое ясно, когда мое будущее неясно? (6) Мы рассчитываем, объездив чужие берега в долгом плаванье, много спустя вернуться на родину, рассчитываем на позднюю награду за военную службу и лагерные труды, на управленье провинцией, на восхожденье от должности к должности, - смерть же стоит рядом, а так как мы думаем о ней только по поводу чужой кончины, нам напоминают о том, что люди смертны, все новыми примерами, хоть мы и будем помнить их, только пока они перед глазами. (7) Сегодня случилось то, что может случиться каждый день, - и есть ли что глупее, чем удивляться этому? Всем нам неумолимая неизбежность судеб поставила некий предел, но никто из нас не знает, близко ли он. Настроим же душу так, словно мы дошли до конца; не будем ничего откладывать, чтобы всякий день быть в расчете с жизнью. (8) Величайший изъян жизни - вечная ее незавершенность из-за нашей привычки откладывать со дня на день. Кто каждый вечер заканчивает дело своей жизни, тому время не нужно. Между тем нужда в нем родит страх и жажду будущего, истачивающую душу. Нет ничего более жалкого, нежели сомненья в том, чем кончится наступающий день. Сколько бы и что бы нам ни предстояло, тревожный дух будет мучиться неизъяснимым страхом 2. (9) Как избежать этих треволнений? Нужно одно: чтобы наша жизнь не рвалась вперед, чтобы она была сосредоточена, - ибо у кого настоящее уходит впустую, тот и зависит от будущего. А когда я расквитался с са мим собой, когда спокойный дух знает, что день и век - одно и то же, тогда он смотрит свысока на все дни и дела, которые наступят, и с громким смехом думает о череде времен. Разве страшны изменчивость и непостоянство случая, если ты заведомо спокоен перед неведомым? (10) Так что спеши-ка жить, мой Луцилий, и каждый день считай за целую жизнь. Кто приладился жить так, для кого каждый вечер - конец жизни, тот не знает страха. Кто живет надеждой, тот упускает ближайшее время, - а тогда на него нападают жадность и жалкий, делающий жалким все вокруг страх смерти. Вот откуда взялась постыдная молитва Мецената, в которой он не отказывается ни от расслабленности, ни от уродства, ни даже от пытки - лишь бы среди этих бедствий ему продлили жизнь: