на полу и терзая лицо свое.
Кротко раздается стук в толстую дверь.
– Господин аббат, уже пять часов, – говорит тихий голос слепой старухи-гувернантки.
Наконец дверь открывается, и аббат, очнувшись, вскакивает с земли.
«Должно, молился всю ночь», – думает мадам Бригитта, притворно суетясь в комнате.
И снова в молчании, под шум теплого дождя, бьющего по новым стеклам, аббат механически шепчет молитвы, кланяется, приседает, поворачивается, возносит причастие, не замечая, что лицо его, небритое и вдруг пожелтевшее, выражает почти отвращение. Поднявшись с колен, сестра Вероника тихо говорит сестре Пруденсии:
– Eh bien, il ne se fait pas beau pour nous.
– Attends, il se ragera avant sa lecon [52].
И обе, многозначительно выпятив губу, переглядываются.
Бывают такие осенние дни: желтый лес стоит как бы зачарованный, боясь шелохнуться, чтобы не осыпать на землю яркое свое одеяние, прозрачно и чисто кругом, высокое небо сквозь просветы ветвей, бледное и голубое, кажется, говорите нами; хочется лечь, запрокинувшись, долго слушать, закрыть глаза, умереть. Теплые камни поросли розовым тысячелетником, а между мертвых листьев и хвои важно путешествуют жуки с синеватым отливом; быстрые альпийские ручьи, прячась в зарослях, охлаждают воздух, и дивно слушать в такой день, как медленно и отчетливо из горного селения долетает звук колокола. «Баам» – лето прошло, «баам» – деревья устали, «баам-баам» – ложись, усни, смотри в высокое небо, думай о будущей жизни.
На высокой горной поляне, скрытые в тепло-желтое великолепье лиственниц, неведомо как забредшие на такую высоту, среди нагретых камней и хвои Тереза и Роберт отдыхают на половине перехода к часовне снегов, куда сестры, не без добродушного лукавства или просто как самых молодых, послали Роберта и Терезу обследовать, прибрать и запереть часовню перед зимними месяцами.
Сидя рядом, не слишком близко, но и не слишком далеко, они молчат, зачарованные всеобщим прощальным сиянием, всеобщим торжественным замиранием природы. Тереза следит за белками, высоко задирая голову и стремительно восклицая: «Voyez, voyez, Robert»; желая указать, где именно, она берет его за руку и его рукою неловко показывает в чащу, и Роберту кажется, что рука его коснулась священного неземного тепла; не могучи вынести прикосновения, он сам отнимает руку и поворачивает голову.
– Voyez, voyez encore! – восклицает Тереза, но, видя, что он не следит вовсе, она затихает и вопросительно-печально смотрит на него. Молчание. Наконец, Тереза серьезно, как только дети это умеют, спрашивает:
– Роберт, вы печальны в последнее время, что с вами, вы и бойскаутов своих забросили, и о зимних занятиях не думаете, что с вами, вы сердитесь, Роберт?
Роберт молчит; чем больше ему хочется говорить, тем больше ясна ему невозможность этого; он смотрит на нее вскользь, ложится навзничь и долго всматривается в голубое сиянье высот; потом вдруг сиянье это расплывается, и слезы теплыми струйками стекают по его щекам. Стараясь не выдать себя, он неловко трет глаза и только смущается, размазывает слезы и сморкается; тогда она обнимает его, как раненого солдата, и, поддерживая его голову и низко склоняясь к нему, тихонечко говорит:
– Voyons, Robert, qu'avez-vous, qu'avez-vous, suisje fautive de votre peine? [53]
– Нет, – отнекивается он. Потом, еле слышно: – Я – парий, я – священник.
– Вы – посвященный, вы – служитель Христа, – изумленно возражает она.
– Моя вера – это вы, – тихо, с закрытыми глазами, молвил он и в страхе еще крепче зажмурился.
Пораженная, она молчит и, забыв нелепость этого объяснения, низко склонясь над ним, гладит лицо его соломенными своими волосами.
– Но почему вы плачете, если вы меня любите? Любить это ведь такое счастье.
– Ах, Тереза, любить это такая мука, мука, мука любить и расстаться такою осенью. Я уезжаю, Тереза.
– Но почему, Роберт? Я сделаюсь монахиней. Вы останетесь здесь, и мы будем вечно видеться в церкви и в школе.
– Нет, Тереза, все уже смеются над нами, да и вы не любите меня.
– Да откуда вы взяли это?
Тогда он приподымается с безумной тревогой, крепко схватывает ее за плечи и, отстранив от себя, долго-долго всматривается ей в глаза, потом вдруг отпускает ее и, с размаху уткнувшись лицом в хвою, говорит, рыдая:
– Будь проклят Бог и святые, обманщики, обманщики.
– Опомнитесь! – в величайшем волнении восклицает Тереза. – Вспомните, что говорил Христос: любите друг друга. Если вы хотите делать то, что сестра Бригитта делает с садовником, то сделайте это; мне так приятно будет сделать вам хорошо.
В слезах Роберт ухмыляется горько:
– Я хотел бы, чтобы вы меня любили.
Ошеломленная Тереза молчит; белка, спустившись необычайно низко, садится против нее и наблюдает, притаившись за розовым, чистым гранитным валуном. Солнце, косыми своими лучами скользя по папоротнику, низко освещает поляну, слышнее шумит невидимый ключ, и неведомо откуда взявшаяся ворона срывается с ветки и, громко возглашая, пропадает вдали. Буквально ничего, ничего не понимает она в жизни, и вот уже слезы, вовсе неутираемые, опять заливают его руки.
Роберт прекратил уроки с Терезой, он разорвал ее фотографию, он не пускает ее в дом. Ночью Роберт плачет о Терезе, он кощунствует и проклинает Бога и ангелов, мечтает о ее развращении и ясно понимает, что Тереза его не любит.
Поздняя ночь. Лежа у свечи, Роберт читает «Trinum Magicum» (Francfurti, 1629) [54], найденное под половицами среди гильденбрандтова собрания примуаров и заклинаний. И чудовищная смесь словес, возгласов и веществ, необходимых для колдовского делания, переполняет его сердце горьким странным услаждением. «Momma barbara nunquam mutaveris…» [55]
Роберт спит. Во сне он видит бога Бафомета с эректным пенисом, играющим на органе в церкви; голые монахини сладострастно месят раздувальные мехи. «Какая чепуха, – думает он во сне, – ведь Бога нет».
– А я есть, – пищит мышиный голос, или это пищит половица.
Роберт просыпается. Тонкая дудка пастуха раздирает воздух. Сегодня праздник, вечером, о мука, предстоит проповедь. Однако кощунственная мука оставила его. Горько-иронически он раскрывает требник.
В маленькой церкви тесно. Странное любопытство и некоторые слухи привлекли необычайное количество слушателей. С возвышения, комического в таком ярко крашенном и тесном помещении, Роберт говорит проповедь:
– Ничего не ищите, братья мои, нет смысла умножать книги – и постоянное размышление утомляет тело, и все есть суета, ибо поняли мы, что человек не может найти никакой причины всего, что творится под солнцем, и чем больше он будет трудиться, чтобы раскрыть это, тем меньше найдет он. Ибо видите, Экклезиаст-праведник погибает от своей праведности, а непутевый долго живет своими обманами…
И дальше в этом духе он говорил о суетности познания, подразумевая религию, но слушатели думали, что о грамоте речь. Вообще, крестьяне понимали мало, многим даже понравилось, а сестра Вероника сказала:
– Сегодня он был неинтересен.
– Ест, вероятно, мало, худой весь.
– Полноте, это все от книжек.
Затем сестры отправились в кладовую.
– Кто Ты, скажи, и Ты ли создал этот океан боли или в Тебе – свете – есть темное основание, природа Твоя, и Ты не