ней не живет? Девочка она для него, дочь. А с ним ей было бы хорошо. Эдакое полено. Ну, растянется как-нибудь. То же, что жить с отцом: он мог бы, а она нет. Она могла бы по милосердию, но ему было бы тяжело. Она ведь никому не отказала бы, если ее очень попросить. Странная она, и, вместе с тем, ей, вероятно, никогда не хочется. Однако трудно уснуть и хочется пить; выпить, что ли, своей мочи, но куда собрать? Скоро, кажется, нельзя будет думать и нужно будет остановить все, сосредоточиться, достигнуть нечувствительности. Грустно все-таки, что все так скоро кончается, особенно им. Ведь им все казалось, что вот сейчас «оно» начнется, и только мне ничего не казалось, ведь я всегда сам по себе, как летний день, когда пыль и солнце над добрыми и над злыми. Отснять и не быть хотелось мне. Упасть на солнце.
Они меня, конечно, не найдут, но будут искать, звать, может быть, будут плакать, как они всегда искали, звали, плакали, ибо я все равно их потерял, и мы даже мало и встречались последнее время, слишком много было горечи в воздухе. И за что они меня так осуждают? И все-таки они – единственные люди, которые меня любили, а теперь уже всему конец и нужно заставить себя забыть их, не так страдать от голода, не так ворочаться из стороны в сторону. Забыть. Уйти за бытие. Тереза тоже забудет, ибо это как борьба со сном; в конце концов, всякая память бывает побеждена. Забудет. Утешится, но ведь я всегда хотел, чтобы меня никто не помнил, чтобы меня все оставили в покое. Ну вот и оставили. Почему же тебе так тяжело, Безобразов; или потому, что не по твоей воле, но разве ты всегда не любил все неизбежное и не знал, что так будет, нарочно не дразнил Роберта?
Значит ли это, что смерть гораздо страшнее, чем я думал? Чему же я учился всю жизнь, всю жизнь готовился, если не к смерти, и вот я сейчас беспомощен и слаб, как Васенька, и готов даже закричать, как во время операции без хлороформа. И как хочется мне еще увидеть, как, молодецки пыхтя, Тихон несет целую пальму в кадке. Кстати, перенес ли он их все? И даже Васеньку с его вечными «вечными вопросами». Так всегда думаешь, что это еще не те люди, стоящие, чтобы ими по-настоящему заняться, и вечно ждешь кого-то, а жизнь тем временем уже прошла, и это были именно те, выбранные судьбою свидетели жизни, которые всю ее помнят, несут в сердце, и вот уже я их никогда не увижу, никогда; и где прелесть этого слова, которое мне всегда так нравилось, а теперь, когда «никогда» началось, как все это вышло совсем по-другому и гораздо больнее.
Стыдно как-то умирать. Ведь я ничего не сделал, ничего не написал. Мне всегда казалось, что я еще успею, что и так, «по носу», все видно и что достаточно с особым видом пройти в воскресенье среди гуляющих, чтобы все поняли, что такое «оно». Что «оно» здесь, на воскресном бульваре, среди их возбужденных глаз, веселых ног и разгоряченных членов. И конечно, все понимают, если в комнате сидит «оно». «Оно» одно утешало меня, когда я еще не выносил жизни. В литературе и в жизни «оно» побеждает литературу и жизнь, солнечное, спокойное, нечеловеческое. Я всегда поклонялся ему, невидящему и вездесущему покровителю Антонина и Юлиана, и вот «оно» сейчас оставило меня, и мне страшно, тяжело, холодно. Мне хочется сейчас чего-то доброго, близкого, домашнего, босого и теплого, как нога; и как я всегда над этим смеялся. Как жалко тебе себя, Безобразов, а ты хотел умереть, улыбаясь. Незаметно пропустить смерть. Как скучно тебе и холодно умирать.
Еще минуту – он забудется, заснет, может быть, во сне неловко повернется, расплатится за все; но в непроглядной темноте непрерывный грохот водопада давит его, он ерзает, обливаясь потом, он то бредит, то просыпается, и тогда вся душа его сжимается, как рука, от страха, и вся превращается в немое моление о чем-то, о едином слове, о едином прикосновении человеческого тела. Но нет, только грохот природы отвечает ему, и еще горше, почти без слез, изверг плачет.
И вдруг, неведомо откуда, как будто из воздуха, ему слышится церковное пение. Оно разрастается, оно скоро будет совсем близко. Тихо и дивно-спокойно невидимый хор поет:
Блаженны нищие духом, ибо они Бога узрят.Блаженны плачущие, ибо они утешатся.Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
С каждым стихом мелодия поднималась все выше и выше, и уже казалось, что сердце его сейчас раскроется и будет иным и новым.
Впервые за долгие годы Аполлон Безобразов плачет. Плача, он приникает лицом к камню, и вдруг ему кажется, что он всю жизнь ошибался, лгал, портил, что все счастье его и свобода есть невыносимое горе, и связанность, и одиночество, но что-то опять возмущается в нем при мысли, что он таким родился и что не он во всем этом виноват. И, не смогши принять на себя всю вину мира, он засыпает, наконец, каменным сном, и чей-то голос говорит ему: «Времена еще не исполнились».
Глава XV
Скоро ты забудешь обо всех, и все, в свою очередь, забудут о тебе.
Марк Аврелий
В этот день все рано собрались за обеденным столом. Авероэс с книгою в руке, читая, катал хлебный шарик. Зевс, вымывшись после тяжелого труда, с удовольствием гребнем расчесывал свою львиную гриву. Я же, измученный сырою жарой, сдвинув скатерть, раскладывал пасьянс в две колоды и в нервическом бешенстве, кривясь, расклеивал старые маленькие карты, которые почти невозможно было тасовать. Тереза хлопотала где-то на кухне, откуда с веселым озабоченным лицом появлялся повар, чтобы, пошарив в буфете и подмигнув мне, опять исчезнуть.
С редкою красотою звука проиграв четыре четверти, часы, на целую октаву ниже, начал и бить три часа. Помню, Авероэс оторвался от чтения, осмотрелся, заложил пальцем книгу, а пальцем другой руки далеко отогнал готовый хлебный катышек. Опять все погрузилось в неподвижность, и вдруг, как будто не расслышав чего-то, он высоко, как птица, поднял голову и как будто обдумал сказанное, но это было лишь привычное ему автоматическое движение, ничего не означающее.
Потом вошла Тереза в переднике и, бросив на стол газеты, грустно и мило сказала:
– Газеты только после обеда.
И вдруг, потанцовывая, как всегда, круглый и заросший бородою, в комнату вошел повар и, видимо, побаиваясь Авероэса, но все же желая чем-нибудь продолжить установившиеся у него с Зевсом шутливые отношения, низко поклонившись и выставив толстый зад, подал Зевсу открытку.