Михаил Ландбург
На последнем сеансе
«Я люблю тебя не за то, кто ты, а за то, кто я, когда я с тобой»
В пустыне
Я встретил человека – нагого, дикого;
Сидя на корточках,
Он держал в руках своё сердце
И грыз его.
Я спросил: «Вкусное ли оно, друг?»
«Оно горькое, горькое! – ответил человек. —
Но мне нравится его грызть,
Потому что оно горькое
И потому что это моё сердце».
Стивен Крейн
От автора
Уважаемый читатель, взяв в руки эту повесть, вы, разумеется, вправе удивляться тому, как, будучи музыкантом, а не писателем, я посмел взяться не за своё дело. Конечно, не могу не признаться, что мой поступок достаточно странен, только не подумайте обо мне, что я такой уж храбрый или сильно наглый. Вовсе нет. Просто на данное деяние меня подтолкнула определённая причина. Даже две. Во-первых, появившаяся на свет моя ля-минорная баллада, во-вторых – как следствие, вытекающее из первой, – пробуждение во мне острого ощущения в необходимости объясниться с моими слушателями не посредством утомительного для меня обмена письмами, а каким-то иным образом.
После того, как балладу передали по радио, одни слушатели в своих письмах благодарили меня за вызванное в них сильное эмоциональное напряжение, которое, что ещё важнее, вынудило их прикрыть ладонями уши, чтобы больше никогда подобного не хотеть слышать, а ещё – ни над чем подобным не задумываться; другие же утверждали, что баллада, безусловно, заслуживает того, чтобы её включили в программы международных фортепианных конкурсов. Некоторых корреспондентов возмущало отсутствие в моей балладе существенной мысли, в то же время, недоумение вызвало присутствие чрезмерного количества glissando, диатонических гамм, странных, даже диких звуков, которых нормальное ухо вынести не в состоянии. Особняком и с удовольствием я отмечал письма, в которых выражалась изумительно трогательная по отношению ко мне забота. Выражалась она, например, в таких словах: «Слушая Вашу балладу, несложно догадаться, что её автор человек невесёлый, мрачноватый и, безусловно, болезненный, а поскольку это именно так, то убедительно советуем Вам меньше напрягаться, а больше следить за состоянием своего здоровья».
Поток писем шёл и шёл, а я уже немолод, чтобы успевать отвечать всем подряд; к тому же, всякий раз, берясь за ответное письмо, меня мучительно озадачивали вопросы, связанные с моей невозможностью объяснить, почему концовка баллады слышится именно так, а не этак, и отчего в средней части баллады стоит невероятный сумбур.
«Дорогой друг, благодарю за любезное письмо, в котором Вы спрашиваете о разных штуках, связанных с моей балладой, а также за Ваши, безусловно, бесценные советы…» Так я начинал каждое ответное письмо, но дальше этих слов из меня ничего, простите, не выжималось. Записав эти первые ответные строки, мои руки беспомощно опускались, и тогда я растерянно поглядывал на полупустой экран моего домашнего компьютера и мысленно вымаливал у моих корреспондентов прощение за своё неумение толком объясниться.
С одной стороны, я понимал: недоумение и даже некоторая растерянность моих слушателей вполне оправданы, ибо, на самом деле, откуда им знать, что именно побудило меня засесть за эту балладу, и отчего в ней звучит такое множество непонятного и смутного; с другой стороны, я не понимал – как мне в обычном письме объяснить, что это за сила такая, которая сумела принудить пожилого человека погасить в себе всплеск заново проснувшегося чувства. В обычном письме я не умел…
И вот, однажды, мне в голову пришла дикая мысль: «Не разумнее ли, если, вместо изнурительной переписки с каждым отдельным слушателем моей баллады, я просто возьму и расскажу историю пожилого человека, который на протяжении всей жизни ревностно пытался сохранять верность своей мужской сути, но вдруг, столкнувшись с возникшим перед ним видением из своего далёкого прошлого, чуть было не дрогнул?..»
Словом, теперь я питаю надежды на то, что, быть может, хоть что-то, хоть как-то пояснит эта повесть. Кто знает…
Кстати, к сказанному выше я считаю своим долгом сделать существенное добавление: развалившись на полу возле моего письменного стола, за работой над ней (этой повестью) ревниво наблюдал свидетель этой истории – Цицерон.
Итак…
* * *
Ночь почти отошла, а рассвет только стал приближаться, когда мой сон оборвался.
По мнению доктора из дома престарелых бессонные ночи предназначены для того, чтобы люди имели возможность неторопливо и обстоятельно погружаться мыслями в свои прежние ошибки, безумия и ещё в различное такое, что было в жизни упущено, утрачено, бесследно смыто.
В комнате, где я родился и где, по всей видимости, свой земной путь окончу, покачивался мутный свет. Настороженно прислушиваясь к тишине, я подумал, что лучше бы эта ночь, с которой я как-то сжился, продолжала бы длиться, чем дожидаться появления нового дня, который с собой ещё неизвестно что принесёт.
Тишина.
Моя комната звучала в ре-миноре.
К тому, что говорит тишина, я отношусь с уважением и доверием, потому что у каждой тишины есть своя тайна и свой секретный код звуков.
Светящиеся фосфором стрелки стенных часов показывали 4:40.
Я закрыл глаза, чтобы лишний раз не быть оглушённым пугающим видом трещин на стенах, высохшей на электрической проводке краски, давно покосившимися ножками стола и книжного шкафа.
Хозяйство моей квартиры. Ха-ха. Меня там нет, да и никогда не было.
Я открыл глаза, вдруг подумав, что прятать глаза ни к чему, ибо у предметов этой комнаты жизнь своя, а у меня – моя.
Когда я был ребёнком, родители требовали, чтобы я берёг пальцы.
Я берёг.
И даже позже, когда я стал юношей, мои родители своих требований не поменяли.
Я родителей слушался и берёг пальцы, хотя не берёг кулаки.
А потом отец и мама от меня ушли.
Иногда мне казалось, что они не сами ушли, а что их кто-то похитил, только разве на их похитителя в полицию заявишь? Что я полицейским скажу? «Помогите вернуть мою маму!» Так, что ли, скажу? «Подайте жалобу», – скажут полицейские, потому что так они всегда говорят. «На кого подать?» – спрошу я. «Это между тобой и Им, – небрежно подскажут полицейские. – Между собой и разбирайтесь».
Куда мои родители ушли, я так никогда и не узнал, зато знаю, где они остались.
Раз в месяц прихожу туда, где они остались,
чтобы –
с надгробных плит смыть пыль,
чтобы –
в тёмной крохотной нише, выбитой в задней стенке их памятников, поместить зажжённую свечу,
чтобы –
убеждённым, упругим голосом проговорить: «Вы живы! Неживыми родители не бывают!»
Говорю так, потому что верю: тихий огонёк свечи проникнет к ним туда и посветит.
Говорю так, потому что знаю: до конца ничто не исчезает.
Говорю так, потому что надеюсь: мои слова туда доходят.
Говорю так, потому что, может быть, услышав меня, они должны чувствовать себя там не так одиноко…
Когда отца не стало, мама писала письма туда. Узнал я об этом после того, как, похоронив маму, в одном из ящиков комода обнаружил перевязанную белой ленточкой большую пачку писем. Ленточку не развязал и всю пачку писем целиком отнёс на кладбище и возложил на надгробную плиту отца.
– Читай их сам, – шепнул я.
Спустя неделю пачки писем не стало. Просочились туда – догадался я.
Время…
Говорят, что бездушнее, чем время, нет ничего, но я и время друг друга терпим так же сносно, как друг друга терпим я и моя комната.
Время…
В детстве, прослышав о том, что каждое новое утро приносит с собою новую жизнь, я не сомневался, что впереди меня ожидает бесконечное множество новых жизней.
Время…
Я всегда стремился стать мужчиной: в школе – таким, как Джек Лондон, в Академии музыки – таким, как Хемингуэй. А потом… А сейчас…Ну да ладно…
Время…
Я уже не…
Я ещё не…
На часах 5:27.
Вглядываясь в очертания оживающих предметов комнаты, я вдруг вспомнил об оставленном с вечера в холодильнике сэндвиче.
Я скинул ноги на пол и по дороге на кухню остановился возле двери в комнату Эстер. Прислушался. За дверью было тихо.
– Господи, помоги сохранить мужество! – прошептал я.
Кухня.
За дверцей холодильника сэндвич.
5:35.
Поедая сэндвич в постели, я стал перебирать в памяти те годы, когда движения души Эстер не были для меня загадкой. До тех пор, пока однажды ночью, четыре года назад…
Шёл второй час ночи. Я устало опустил крышку пианино.
Эстер лежала в кровати с открытыми глазами.
– Пытаешься уснуть? – спросил я, проведя рукой по её волосам.
– Нет.
– Посидеть рядом?
– Нет.
– Принести попить?
– Нет.
– Тогда что?
Взгляд Эстер застыл в одной точке, приоткрывшийся было рот лишился слов.
– Что? – повторил я.
Судорожная рука Эстер скользнула под подушку, и я, едва успев увернуться от брошенной в меня коробки, отбежал к стене. Я стоял у стены и недоумённо смотрел, как моя жена, беззвучно смеясь, бросилась ползать по полу, собирая в коробку рассыпанные цветные пуговки…