Алексей Варламов
Все люди умеют плавать
Я никогда не писал стихов – мне их заменяли рассказы. Приходили сами, так что я не понимал и до сих пор не понимаю, откуда рождались эти темные сюжеты и появлялись странные герои. Я писал рассказы между прочим, но в какой-то момент увидел, что они и есть мое главное. В этой книге впервые собрал самую загадочную их часть.
Партизан Марыч и Великая степь
Молодая степнячка с нежными пухлыми щеками, черными блестящими глазами, утопавшими в этих щеках, она пахла кумысом и травою, ее упругая кожа была горяча и суха, а губы настолько влажны, что ощущение этой влаги не проходило весь следующий день. Она была чужеземка, и этим все было сказано и отмечено: ее лицо, походка, взгляд, запах, все непривычное, возбуждавшее и томившее его. Хотя чужеземцем здесь был он, Марыч.
Он встретил ее в южной нерусской степи, куда его отправили под видом трехмесячных военных сборов на уборку зерна. Была самая середина лета, маковка изнурительной жары, рои мух, мерзкая вода, пыль, сухость, но самое для него ужасное – невыносимая голость и однообразие, когда взгляду буквально не на чем задержаться. С утра до ночи Марыч сидел за рулем, таращил слипавшиеся от постоянного недосыпа глаза и мечтал о том, чтобы увидеть рощицу или замшелый лесок, лечь в тени, сунуть в рот травинку и долго валяться на прохладной сырой земле. Но не то что леса – одинокого дерева не было на тысячи километров вокруг. Степь наводила тоску невыразимую, она казалась бесконечной, и трудно было поверить, что где-то на юге ее сменяют горы, а на севере – леса.
Убогие поселки с безобразными домами из шлакоблоков, вагончиками, сараями, подсобками, зловонными выгребными ямами, водокачками и бесконечными рядами уходящих за горизонт проводов усугубляли уныние, и становилось непонятно: что делают живущие здесь люди, какая сила пригнала их в безжизненное место и заставила тут поселиться. Офицеры и прапорщики пили, воровали и продавали казенное имущество и всю свою злобу вымещали на несчастных солдатиках, ибо солдаты были в этих краях птицы залетные, а командирам еще служить и служить. До партизан же дела никому не было, заниматься армейской ерундой их не принуждали, знай, крути себе баранку в колхозе, и чем больше сделаешь ездок, тем больше тебе заплатят.
Марыч, хоть и жил в казарме, но ходил на танцы в клуб и нередко оставался ночевать в доме на краю поселка, где его ждала чекушка водки и жадные руки истосковавшейся без мужика сорокалетней немки. И все же странное ощущение тревоги и даже враждебности, исходившей от знойной выжженной земли, белесого раскаленного неба и пыльного душного ветра его не покидало. Постепенно он убедился в том, что это ощущение было присуще всем приехавшим сюда или высланным русским, украинцам, немцам, чеченам, корейцам. Они называли между собой эту землю целиной, хотя целиной она давно не была: ее изнасиловали тридцать с лишним лет назад, и те матерые энтузиасты и отпетые покорители, что сотворили это насилие, давно умерли или уехали. Земля же с каждым годом давала все меньше хлеба, ее засыпало песком, разламывало оврагами, ветер поднимал над ней пыльные бури, и год от года она становилось все более суровой и безжалостной к выходцам из корневой России. Она была для них чужая, точно так же как чужими были здесь они. Кочевников же почти не было видно: они обитали в глубине этой громадной и безграничной степи и пасли скот, передвигаясь за отарами в поисках корма, а те немногие, кто жил в поселке, держались особняком, и их настороженные замкнутые лица вызывали у Марыча любопытство.
Однажды на дороге он обогнал молодую женщину. Марыч затормозил и дождался, пока она поравняется с машиной.
– Садись!
Женщина посмотрела на него с испугом.
– Да не бойся, ты! Куда тебе?
– В больницу.
– Простудилась, что ли? – захохотал он.
Она посмотрела на него враждебно.
– Я там работаю.
Всю дорогу она молчала, сидела, полуотвернувшись от него, и глядела в боковое окно, так что он мог видеть только ее шею и нежное, припухлое основание груди. Сарафан колыхался, открывая маленькую грудь до самого соска, и Марыч вдруг почувствовал, как его бьет озноб, оттого что эта темноволосая, невысокая, но очень аккуратная женщина, плоть от плоти степи, сидит рядом с ним в машине. Она не была красива и не вызывала обычного приятного волнения, но в ту минуту ему хотелось одного – сорвать с нее сарафан и губами исцеловать, выпить эту грудь и все ее незнакомое чужое тело.
У больницы она остановилась и быстро, чуть наклонив голову, вошла в ветхое одноэтажное здание.
«Точно зверек какой-то», – подумал он удивленно.
Весь день она не шла у него из головы и против воли он все время вспоминал и представлял ее тело. Эти картины распаляли его, а день был особенно душный, Марыч все время пил воду, обливался потом и снова пил, а вечером остановился у больницы.
Зачем он это делает, он не знал, но желание видеть эту женщину и овладеть ею было сильнее рассудка. И когда в коридоре он увидел ее в белом халате, надетом прямо на смуглое тело, кровь бросилась ему в голову.
– Ты ходишь на танцы? – спросил он хрипло.
– Нет.
– Я хочу, чтобы ты пошла со мной на танцы, – сказал он упрямо, и его серые глаза потемнели.
– Нет, – повторила она.
– Тогда я хочу, чтобы ты поехала со мною, – он взял ее за руку, больно сжал запястье и повел к двери.
В коридоре показалась пожилая врач в очках с крупными линзами. Она вопросительно посмотрела на Марыча и медсестру, и он понял, что сейчас степнячка вырвется, уйдет и ничего у него с ней не получится ни сегодня, ни завтра. От этой мысли его снова, как тогда в машине, зазнобило, но ему на удивление девушка не сказала ни слова, и со стороны это выглядело так, как будто они были давно знакомы.
Они сели в машину, плечи ее дрожали, и Марыч остро чувствовал и жалость, и безумное влечение к неизвестному телу под белым халатом. Трясущимися руками вцепившись в руль, он отъехал от поселка и вышел из машины.
Она не противилась ему, не кричала и не царапалась, но и не отвечала на его ласки, и он овладел ею грубо, как насильник, крича от ярости и наслаждения, когда входил в гибкое, изящное и неподвижное тело, склонившись над повернутой в сторону головою с полуоткрытыми глазами, впиваясь губами и зубами в ее нежные плечи, влажные губы и грудь, и что-то яростное, похабное бормотал ей в ухо, ощущая себя не человеком, но степным зверем.
Он не помнил, сколько это продолжалось. Едва угаснув, возбуждение снова возвращалось, ее холодность и отстраненность лишь подхлестывали его. Никогда в жизни не испытывал он подобного и думать не мог, что он, незлой и нежестокий человек, всегда имевший успех у женщин и потому не добивавшийся их силой, на такое способен. Но когда все было кончено, и, одевшись, он, тяжело дыша, сидел в машине и курил, а она по-прежнему молчала, Марыч ощутил угрозу. Исходила ли эта угроза от ночной степи, вобравшей в себя его крики и ее молчание, от слишком великолепного громадного звездного неба или от самой покорившейся ему женщины, он не знал, но вдруг поймал себя на мысли, что жалеет о случившемся.
Он не боялся, что она пойдет жаловаться, да и ни разу, ни единым словом или жестом она не выразила возмущения, но он почувствовал, что сколь ни велико и поразительно было испытанное им наслаждение, душа его опустошена.
Вернувшись в казарму, он лег поверх одеяла, положил руки за голову и задумался: даже рассказывать о степнячке ему никому не хотелось. Снова и снова он вспоминал ее гладкое, точно мореное, тело, трогательный мысок, поросший мягкими волосами внизу живота, тугие маленькие ягодицы, умещавшиеся в ладонях, когда он поднимал и распластывал ее на колючей сухой траве, прерывистое дыхание, вырывавшееся изо рта, острые белые зубки – все это было живо в памяти необыкновенно, все было неожиданно и ново, но он чувствовал себя не счастливым любовником, не насильником, но вором, укравшим у этой земли то, что ему не принадлежало и принадлежать никогда не могло.
С этими мыслями он не заметил, как уснул, а на рассвете его разбудил плотный коренастый прапорщик с мокрыми подмышками по фамилии Модин и шепотом спросил:
– Слышь, партизан, заработать хочешь?
– Чего? – не понял спросонья Марыч.
– В степь, говорю, поедешь баранов привезти? Заплатят хорошо.
Поехали втроем: кроме Марыча и Модина был еще щупленький, посмеивающийся мужичок, которого прапорщик называл Жалтысом. Путь был долгий, постепенно плоская равнина сделалась более холмистой, машина поднималась и опускалась на сопки и косогоры, уже и дороги никакой не было – просто ехали по степи, и Жалтыс рукою указывал Марычу направление, ориентируясь по ему одному известным признакам. Ничто не предвещало жилья, только ближе к вечеру далеко впереди показалось пятно. По мере приближения оно увеличивалось, рассыпалось, делалось пестрым, и Марыч понял, что это была отара. Не доезжая до нее, они остановились возле ветхой юрты.