Юлий Крелин
Очередь. Хроники одной больницы
Лариса Борисовна положила ручку, взяла колпачок, лежавший справа, навинтила, положила ручку прямо перед собой, заложила руки за голову, потянулась, выгнулась, как кошка – только вперед, закинув голову и плечи, – потянулась без звука, тихо, потом с силой, а вовсе не безвольно, бросила руки вниз, вдоль тела, почти к самому полу, словно стряхивая с них воду. Может быть, и правда она стряхивала ту воду, которая, пожалуй, слишком заливала что-то нужное и действительно важное в диссертации. Ясная мысль работы была уже исчерпывающе изложена в восьмистраничной журнальной статье, а в капитальном труде своем Лариса обязана дать значительно больше, иначе ее работу в качестве диссертации никто и рассматривать не будет. Лариса оперлась о стул, вроде бы хотела встать, но вновь обмякла, ослабла и растеклась по стулу, по спинке его и сиденью.
Затем повернула голову налево, повернула медленно, нерезко, и ее волосы, хоть и свисали свободно вокруг головы, все-таки не шелохнулись. А она так любила встряхивать волосами, когда не прикрывала их стандартной хирургической шапочкой – в прошлом всегда белой, а теперь, то зеленой, то голубой, а то и вновь белой – в зависимости от того, какие привезут в отделение со склада.
У изголовья ее ночного ложа стояли часы, светящиеся четырьмя красными цифрами, из которых, по крайней мере, одна каждую минуту исчезала, давая место следующим мгновениям. Но когда она бросила на часы взгляд, спокойно, как будто так было всегда и будет вечно, сияли четыре нуля – ноль-ноль часов ноль-ноль минут.
Лариса улыбнулась часам: «Время кончилось. Смешно. Чье? Одно время кончилось – придет другое. Без времени, без минут, без часов, без дней, без годов, без века… Без века, безвекий… Безвекий всегда смотрит. Это, наверное, Бог. Он всегда смотрит, ему веки не нужны, ему и века не нужны. А если б он действительно реально существовал, каково бы было ему?! Нет, веки ему нужны: как же иначе слезу смахивать, чтобы видеть?.. Нужны… А эта диссертация – зачем бы она ему? Не нужна… не нужна…»
Лариса снова взяла список документов, анкет, протоколов, реестрик ее научных работ и прочее, что необходимо подготовить, проверить, сдать в различные инстанции, конторы, кабинеты. Все уже сделано, теперь надо только проверить и окончательно создать «защитительный» диссертационный список. Кошмар, если забудешь какую-нибудь ерундовину, а выяснится все в день защиты. Кошмар!
До защиты осталось совсем мало времени.
«Ноль часов ноль минут. Впрочем, минут уже не ноль. Безвременье кончилось. Грядет время диссертации».
Лариса усмехнулась, повернулась к телефону, сняла трубку, набрала номер отделения.
– Добрый вечер. Это Лариса Борисовна. С кем я говорю?
– Добрая ночь, Лариса Борисовна. Симонов. У нас все в порядке.
– Андрей Евгеньевич? Да, пожалуй, ночь не вечер. Как Кочнева, Андрей?
– Нормально. Температура ниже. Одышка меньше. Живот спокойный.
– А Полупанов?
– Да все так же. Ничего хорошего. Я ничего и не делаю нового. Что ж там делать?
– Верно. Ни-че-го! Ну ладно, стало быть, ничего не произошло особенного?
– Все, как говорится, о’кей.
– Я вас не разбудила?
– Нет, конечно. А если и разбудили? Разве б я сказал такое начальству?
У обеих трубок пробулькал деланный смех. Острота тем самым была утверждена как удачная и правомочная.
Лариса встала, расстегнула кофточку, сняла, расстегнув, юбку, уронила на пол, вышла из юбочного круга, посмотрела на него сверху, не сразу, но нагнулась, подняла и положила на стул. После ванной она, уже в халате, полистала вновь свои бумажки и сложила их в папку.
Потом подошла к окну и посмотрела на машину. Снега было немного. Это хорошо: машину не занесло. А когда она уедет около семи утра, дворники расчистят это место, и вечером опять будет куда поставить машину.
Как-то они ей сказали, что по чьему-то постановлению, каждый владелец машины должен сам отгребать снег от своей движимости на полтора метра вокруг. Но, узнав, что Лариса Борисовна хирург, переменили тон. С тех пор площадка эта всегда чистая.
Удачная профессия.
Правда, если б они знали, что настоящий владелец, истинный владелец не она, а ее муж – физик, возможно, и не были бы столь любезны. И действительно, какая от них, от физиков, польза?
Стас, Станислав Романович, к машине сейчас не прикасался и знать ее не хотел. Когда-то его лишили прав за выпивку, которая законно несовместима с вождением машины. С тех пор он решительно отказался от этих автомобильных радостей и даже не пытался восстановить свои права на вождение.
– Я не хочу дополнительных ограничений в моей жизни, – говорил он. – Хочу – пью, хочу – курю, никому не мешаю. А так я всю жизнь нарушитель за пазухой. Хочу быть свободным, и потому имущество мое – враг мой. Чем больше человек имеет, в том числе и власти, пусть даже над тобой, женщина, и над машиной, тем меньше у него свободы воли, тем больше ограничений. И, желая всеобщей справедливости, он, то есть я в данном случае, будет стремиться уравнять с собой всех зависимых от него, в данном случае тебя, то есть. Тяга к справедливости и равенству. Так что сама катайся. Я для машины пальцем о палец не ударю. Да, мне нравится пить, и я буду пить. А ты катайся, возись с этой лошадью, игрушкой, дополнительной нагрузкой. Мне нужно побольше удовольствий и поменьше обязательств.
Такой разговор состоялся у них в самый разгар работы над диссертацией. В общем, давно, но и не так давно. Лариса перевела тогда речь с машины на выпивку. Только это было бесплодно, тяжело и к сближению точек зрения не привело. Станислав, как всегда, заболтал мысль в философских положениях, остротах, никчемных обобщениях.
– Я понимаю, тебе тяжело, но нечего заводить дурацкий разговор о вредности. Вредно все. Яйца есть тоже вредно – ты же ешь. Оставим лучше… Я снял с себя руководство домом – ты у меня начальник, ты и командуй. Но в одном права: питье плохо тем, что окружающим тяжко. И я стараюсь уменьшить эту тяжесть, стараюсь, чтоб было менее тяжело.
– Тяжело? Не-вы-но-си-мо! Да, в конце концов, я тебя не вижу, не знаю: пьяный ты несносен, невозможен, ты – это не ты, а мерзостный фантом. Тебя практически нет в моей жизни. Ты сильный человек, питье же – всего лишь человеческая слабость.
– Всего лишь! Ну и пусть слабость! Человек и создается слабостями. Все наши радости – производное, функция наших слабостей. У животного слабостей нет.
– Вот и ты доводишь себя до состояния, когда слабостей твоих уже не видно.
– Полна противоречий! И это она, кто «некогда меня встречала свободного» свободною любовью.
– Не ерничай! Суесловя, ты вовсе слабостей своих не чувствуешь.
– Чувствую, дорогая, чувствую. Оттого и маюсь. А когда человек не мается, он не человек, он только ест, пьет, двигается, да и поступки совершает в основном двигательные.
– Я знаю, говорить ты умеешь!
– И эта женщина меня свободного… Да я просто за слабости. Надо потакать человеческим слабостям. Когда же делаешь все правильно, то способствуешь только тому, что необходимо, целесообразно. Люди тогда – пусть и не животные, но машины, без слабостей, они – компьютеры. Нет печалей – нет и очарованности.
– Стасик, милый, я тебя прошу, побудь хоть когда-то со мной. Колька тебя еще видит, утром общаетесь, у меня же только воспоминания юности… Да еще ночные встречи, когда я тебя все-таки вижу, но ты полумертвый, бездвижный. Лишь иногда прорвешься к тебе – и опять… Порой так хочется сделать что-нибудь назло тебе… ударить, что ли, пока ты не в состоянии ответить. Ударить и душу облегчить.
– Ох, женщина, ты забыла, по-моему, все, что было в эпоху свободной любви и совместных радостей. На работе, например, если вдруг начинаешь замечать, что хочешь сделать «назло» или «из принципа», надо увольняться. Поняла? Что ты диктуешь мне? Что ты знаешь?! Хочешь ударить назло – бей. Когда захочешь – бей, обязательно бей. Не хочешь руководить – бей. Но вообще-то давай уволимся.
– Дурак ты, Станислав. Чтоб из-за водки я забыла, выкинула из жизни все прошлое?! Ты помнишь, как я целые сутки летела к тебе? Сначала самолеты не шли, потом шли, но я не попала, а уже сообщила тебе, что вылетаю. Ты всю ночь сидел, ждал. Когда я не появилась последним рейсом, кинулся в аэропорт. А меня все нет. А я на другом конце маршрута носилась по другому аэропорту. И лишь через сутки прилетела, и ты, бледный, с губами белыми, орал на меня. Я, конечно, была виновата – не надо было звонить, и ты орал, говорил, что я сволочь безответственная. А я видела: любишь. И заходилась, глядя на твои белые губы, и сквозь брань твою слышала, слушала мелодию: «Любит!» И мне хотелось, чтоб ты меня ударил… Как ты был красив, сладкоречив, прекрасен…
– Женщина, по-моему, ты вспомнила уже все, что было и до реставрации Бурбонов…
– Шут! И ты хочешь, чтоб я зачеркнула все это сама, своими силами, руками, головой?! Из-за чего? Из-за водки? Чтоб она была сильней моих человеческих слабостей? Да чего ж я стою тогда? Увольняй! Я, почему о водке говорю: не вижу твоих человеческих слабостей. Покажи мне твои человеческие слабости. Ты работаешь, ничего не скажу, пишешь что-то, считаешь, бормочешь, стучишь на машинке, но это все утром. Утром ты человек, творец, может быть. Ну, а мне утром надо на работу, в больницу, утром мы – машины. А вот вечером, когда я расслабилась, очеловечилась и вся наполнена слабостями, твоих слабостей к этому времени уже не нахожу…