В общаках непременно имелся один или несколько «пупов», собиравших дань с дневной выручки. Происходило это в конце дня, когда все рассаживались вокруг котла, в который каждый опускал то, что было им добыто за день.
Ваде и Наде трудно было оплачивать себя. Милостыню они просили в редких случаях: собирая деньги на дорогу или на лекарство. Или Ваде – на спирт, на крайняк. (Надя не пила и ругала Вадю, но помогала ему с этим.) Так что Вадя наседал на байки – и непременно находил слушателей.
В общажных подвалах было сносно: имелись диваны, раскладушки, ковры, стены обклеивались газетами, старыми плакатами. Но наличие «пупов» и насекомых отваживало от выгоды общего тепла. Большинство ночлежников всей своей дневной целью имели вечером напиться, часто до помешательства. К тому же однажды, ночуя на общаке, Надя проснулась под утро от какого-то цокающего звука, раздававшегося подле нее. Она открыла глаза. Перед ней на полу сидела исполинская крыса: гладкая такая, размером больше кошки, безглазая. Крыса умывалась. А когда стронулась с места, то стала чертить и клацать когтями по бетонному полу, приволакивая задние лапы. Совсем как Тёрка с Савёльника – безногий жирный инвалид, не имевший тачанки.
На Пресне, особенно на Тишинке и Грузинах, хватало богатых помоек. В них отыскивались хорошие вещи: с пятнышком или лопнувшим швом, а то и совсем новые. Так что с одеждой проблем не было. Однажды Вадя в кармане добытого пиджака нашел тяжелый портсигар и темные очки.
Надя его не узнала. Она хлопнула его по спине и засмеялась:
– Ты артист!
Среди бомжей особенной удачей слыло найти в мусорном контейнере или на автобусной остановке документы, выброшенные карманниками. Тогда можно было рассчитывать на вознаграждение от владельца, если только он еще не успел их себе восстановить.
А Надя однажды нашла парасольку. Она ходила с ней, как с воздушным шаром за ниточку – подняв локоть, и то и дело заглядывала со стороны на это ажурно-шелковое сооружение. И Вадя важно поглядывал на нее.
Перед смертью мать оживилась. А то всё ругалась. Теперь давала советы. Дикцию ее сократил паралич, она шепелявила занемевшим языком, и Надя, понимая не сразу, иногда смеялась, объясняя матери, что и как у нее получается неправильно.
– На дворе октябрь, не ходи нараспашку. Не форси! Повязывай голову.
– Имей свои мозги. Не поддавайся влиянию.
Мать давала отрывистый совет – и после замолкала, обдумывая следующий.
– Помни – хороших мужиков нет. Сходись с незлыми.
Слегла мать тотчас, как они въехали в комнату. В Псков они приехали к единственной родне – троюродной сестре мамы. Но тетка оказалась в беде – делила имущество при разводе – и была им не в помощь.
Из Азербайджана они прибыли налегке: квартира в пригороде Баку ничего не стоила. Здоровья матери едва хватило на хлопоты: ночевали сначала то в рабочем общежитии, то на вокзале, то при реставрирующемся монастыре. Тетка приходила поплакать: она оказалась бездетна, и муж, прождав восемь лет, был теперь неумолим.
Мать ходила по школам, детским садам – без прописки никто не хотел брать на работу. Она думала возвращаться. И это тоже была тьма, но своя, знакомая, можно даже сказать солнечная. И море там было. Рядом с морем легче.
Наконец в собесе открыли программу помощи беженцам, они въехали в коммуналку.
Надю, хоть она и закончила техникум, нигде не привечали. Черты лица – наследие слабоумия, побежденного неистовыми усилиями ее матери, – с порога обеспечивали ей репутацию дурочки.
В квартире жили еще две семьи. За стенкой обитала тихая въедливая бабушка, из комнаты которой разлетались по квартире попугаи и выходил ворон Яшка размером с курицу. Бабушка эта наведывалась к ним с инспекцией:
– Пардон, птички к вам не залетали?
Ворон был говорящим – он подскакивал в кухне на подоконник, кромсал герань и выхаркивал: «Будь готов! Всегда готов!»
Вторая комната была занята двумя стариками, каждый день громко спорившими о том, придет к ним сегодня сын или не придет. Иногда они взрывчато ссорились. После затишья в их комнате, грохоча, катались пустые бутылки.
Мать разбил инсульт, она отлежала полгода и померла.
Перед смертью мать всполошилась. Звала к себе сестру (Надя, ревя, бежала нараспашку по первому снегу, привела), медленно целовала ей руки, просила не оставить дочку.
Сестра охала, плакала и скоро ушла. Мать высушила слезы и два дня давала дочери наказы.
– Не опускайся! Процесс необратим.
– Считай! Счет – это важно. Помнишь, я тебе читала про Пифагора? Он тоже всё время считал.
– Следи за газом. Уходя – проверяй. Не держи керосин в комнате.
Мать умирала долго. Волнами. Скулила. Сбрасывала одеяло. Надя ничего не понимала. Она поднимала, укрывала. Снова поднимала. Большое дряблое тело матери сводила судорога. Надя снова поднимала одеяло.
Когда затихла, губы вытянулись и стали оплывать.
С неподвижных глаз текли слезы.
Надя никогда не целовала мать.
На Пресне у них было несколько регулярных занятостей. Одна из них состояла в том, что они присматривали за самоделковым мемориалом, посвященным погибшим в дни Октябрьского восстания.
Однажды весной, на родительскую субботу, с раннего утра они околачивались на Ваганьковском. Вадя время от времени бегал через дорогу на Армянское кладбище, надеясь еще там подгадать какую-нибудь бросовую службу. К полдню Надя нарвала березовых веток и с таким веничком стала украдкой подходить к могилам, на которые никто не пришел. Она обметала их от прошлогодней листвы, вырывала сухой бурьян и, стыдливо морщась, что-то шепча, с изобильно украшенных могил перекладывала конфеты, печенье, яички, искусственные цветы.
И тут приметила ее тетка, смотрительница.
– И-и-и, что ж ты, окаянная, делаешь-то, а? – Тетка набросилась на нее через оградку.
Надя с испугу всполошилась и стала кланяться в пояс.
Тетка недавно стала работать здесь смотрительницей и крик подняла для того, чтобы услышали сторожа, чтобы поняли ее усердие.
Но, когда она уже нешуточно увлеклась, Надя обернулась и закричала на нее:
– Сахла, тетя! Не надо, сахла! – Нервничая, Надя вставляла слова из азербайджанского.
Тогда пришел один из сторожей, здоровый парень в военном камуфляже, подозвал перепуганную Надю, сходил вместе с ней за Вадей, дал ему клещи, лопату, моток стальной проволоки и привел их к Белому дому.
У правого крыла, в парке, напротив подъездов, у которых больше всего погибло от снайперов людей, были установлены щиты с красными вымпелами, усеянными фотографиями, с кратким описанием, как и где погиб, неказистые оградки – то вокруг крашеного железного креста, то вокруг деревянного резного, с коньком. Стояли пыльные венки, стенды с описанием октябрьских событий, памятными фотографиями, списками и биографиями погибших. Всё вместе напоминало небольшое сельское кладбище.
Вадя вскапывал клумбы, Надя граблями чесала траву, рыхлила землю. Мужчины с траурными повязками на рукавах, женщины в черных платках тихо переговаривались и, шурша целлофаном, хлопотали у стендов.
С тех пор они стали время от времени приходить сюда – присматривать, подновлять, поправлять, укреплять. Надя прибирала вокруг, подклеивала фотографии. Вадя поправлял конструкции-памятники, подбивал гвоздиками полиэтилен, подновлял стержнем с черной пастой буквы в списках, выцветших за год.
Один раз Вадя призадумался, набрал со стройки досок, сколотил козлы, намотал вокруг путаницу из колючей проволоки, насовал в нее несколько труб, примотал еще каких-то алюминиевых обрезков – и потом весь день ползал вокруг на коленях, подвязывая к проволоке обрывки красного флага, насаживал кусочки фольги, вправлял поломанные гвоздики, которых набрал у знакомых торговок на цветочном базаре у Белорусского вокзала.
Надя хорошо помнила только малозначащие вещи. Например, она отлично – стоило только прикрыть глаза – помнила, как пах изнутри футляр маминых очков: тем же дубленым замшевым запахом, каким благоухал магазин спортивных товаров – в глубоком детстве, в одном каспийском городке. По изнурительной от зноя дороге к прибрежному парку (взвинченный йодистый дух горячего, как кровь, моря и густой смолистый запах нагретых солнцем кипарисов). После раскаленной улицы, с асфальтом – топко-податливым от пекла подошвам, – блаженство пребывания в магазине начиналось с прохлады и именно с этого будоражащего запаха. Далее следовал завороженный проход по двум волшебным, заставленным спортивной утварью залам: бильярд, теннисный стол, боксерская груша, корзина с клубками канатов и – тумба, крутобокая, обитая бордовым плюшем, со свисавшими, как с пугала, суконными рукавами – нарукавниками, как у писаря без головы, стянутыми в обшлагах резинками. Тумба эта предназначалась для слепых операций на фотопленке. Особенно привлекательными были наборы нард, шахмат и бадминтона на полках. Невиданные, перисто-пробковые воланы, кувыркаясь меж звонких ракеток по белой дуге стремительного воображения, отдавались на вздохе трепетом – легким, как шорох маховых перьев по восходящему пласту. Надя незримо помнила мать – уводящую за плечи ее поглощенность в сторону от засыпания – ко второму, обращенному к морю выходу.