А от Набокова мне и не хочется отказываться. Но, с учетом всего выше и ниже сказанного, как раз и придется: имя я услышал впервые году в 1960-м, а прочитал – в декабре 1970-го. Как я изворачивался десять лет, чтобы не прочесть его, не знаю, – судьба. Плохо ли это, хорошо ли бы было, но «Пушкинского дома» не было бы, прочти я Набокова раньше, а что было бы вместо – ума не приложу. К моменту, когда раскрыл «Дар», роман у меня был дописан на три четверти, а остальное, до конца, – в клочках и набросках. Я прочитал подряд «Дар» и «Приглашение на казнь» – и заткнулся, и еще прошло полгода, прежде чем я оправился, не скажу от впечатления – от удара, и приступил к отделке финала. С этого момента я уже не вправе отрицать не только воздушное влияние, но и прямое, хотя и стремился попасть в колею написанного до обезоружившего меня чтения. Всякую фразу, которая сворачивала к Набокову, я старательно изгонял, кроме двух, которые я оставил специально для упреков, потому что они были уже написаны на тех забежавших вперед клочках… Вот что написал по такому же поводу сам Набоков 25 июня 1959 годав предисловии к английскому переводу «Приглашения на казнь» (1934), вспоминая обстоятельства выхода этой книги по-русски:
«Эмигрантские критики, которых эта вещь весьма озадачила, хоть и понравилась, думали, что различили в ней “кафкианскую” нить, не зная, что я не владел немецким и был полностью несведущ в современной немецкой литературе, и еще не читал ни одного французского или английского перевода сочинений Кафки. Нет сомнения, существуют определенные стилистические связи между этой книгой и, скажем, моими более ранними рассказами (или более поздними…): но их нет между нею и “Замком” или “Процессом”. В моей концепции литературного критицизма нет места категории “духовной близости”, но если бы мне пришлось подыскивать себе родственную душу, то я выбрал бы, конечно, этого великого художника, а не Дж. Орвелла или иного популярного поставщика иллюстрированных идей и публицистической беллетристики. Между прочим, я никогда не мог уразуметь, почему любая моя, без различия, книга пускала критиков в суетливые бега на поиски более или менее прославленных имен для необузданных сравнений. За последние три десятилетия они навешали на меня…»
И далее следует список из двух десятков взаимоисключающих имен, охватывающих пять веков и столько же литератур, включая Чарли Чаплина и героя одного из романов Набокова, писателя по профессии…
Подражая ему (на этот раз в твердой памяти), отношу читателя к коммент. к с. 40, 93, 126.
И еще вот что. Литература есть непрерывный (и не прерванный) процесс. И если какое-то звено скрыто, опущено, как бы выпало, это не значит, что его нет, что цепь прервана, – ибо без него не может быть продолжения. Значит, там мы и стоим, где нам недостает звена. Значит, здесь конец, а не обрыв. Чтобы нанизать на цепь следующее (новое) звено, придется то, упущенное, открыть заново, восстановить, придумать, реконструировать по косточке, как Кювье. Тут повторения и открытие пороха не так страшны, как неизбежны. Набокова не может не быть в русской литературе потому хотя бы, что он – есть. От этого уже не денешься. Его не вычесть, даже если не знать о его существовании. Другое дело, что такого рода палеонтология неизбежно слабее неизвестного оригинала. Набоков есть непрерванная русская литература, как будто ничего не произошло с ней после его отъезда: судьбе пришлось уникально извернуться, чтобы организовать персонально для него феномен внеисторичности. Набоков мог продолжать ту литературу. Такой бы она была, такой бы она стала. Он ее продлил, он ее закрыл. Ту. Но как бы ни была прекрасна та, проза еще будет писаться. Писали же после Золотого века Пушкина, Лермонтова и Гоголя, хуже, но – писали. Отошел и Серебряный, и Бронзовый век.
Но есть еще медный, оловянный, деревянный, картофельный, глиняный, наконец, г… и все это еще будет литература, прежде чем окончательно наступит век синтетический, бесконечный, как вечность.
Как видите, автор относится к собственной работе всерьез. Он полон веры. Ему все еще есть ЧТО ДЕЛАТЬ[28].
Обрезки
(Приложение к комментарию)
«Есть ЧТО ДЕЛАТЬ…» Легко было сказать. В 78-м автор был моложе, по крайней мере на двенадцать лет. Теперь уже можно то, что тогда было нельзя. Но автор подавляет в себе счастливый вздох освобождения в столь долгожданной им перспективе. Ему как раз и не хочется делать то, что он делал раньше.
Например, продолжать этот роман.
И вдруг именно эта ему предлагается возможность. Отсутствие бумаги, типографические сложности, охрана труда наборщиков – все эти проблемы подступили к автору вплотную. Освобожденный от цензуры текст попадает в технологическую зависимость. Текста нужно то ли кило двести, то ли метр шестьдесят, чтобы ровно уложиться в знаки и листы. То отрежь пять сантиметров, то прибавь пятьдесят граммов. И непременно в конце, где, казалось автору, каждое слово уже набежало, окончательное и одно.
И все-таки (автор – блокадник) лучше добавить, чем убавить.
Вот обрезки 1971 года…
Как бы ни злил этот медлительный роман своею торопливостью, благодаря низкому труду и высокой лени – он трижды начат и один раз кончен. Три раза подкинули, два раза поймали. Упал, упал!
Он написан наспех – за три месяца и семь лет. Три месяца мы писали его, семь лет ждали этих трех месяцев, отыскивали щель в реальности, чтобы материализовать умысел. Это было невозможно. Думаем, что нам это не удалось. Мы развелись с романом – в этом смысле наши отношения с ним закончены. Остается его назвать.
Сначала мы не собирались писать этот роман, а хотели написать большой рассказ под названием «Аут». Он не был, однако, из спортивной жизни: действие его теперь соответствует третьей части романа. Семь лет назад нам нравились очень короткие названия, на три буквы. Такие слова сразу наводили нас на мысль о романе, например: «Тир» (роман) и «Дом» (роман)…
Значит, сначала это был еще не роман, а «Аут».
Потом все поехало в сторону и стало сложнее и классичнее:
«Поступок Левы Одоевцева».
«Репутация и поступок Левы Одоевцева».
«Жизнь и репутация Левы Одоевцева».
Наконец, пришло – ПУШКИНСКИЙ ДОМ.
ПУШКИНСКИЙ ДОМ вообще…
Названия со словом «дом» – все страшные:
ЗАКОЛОЧЕННЫЙ ДОМ
ХОЛОДНЫЙ ДОМ
ЛЕДЯНОЙ ДОМ
БЕЛЫЙ ДОМ
БОЛЬШОЙ ДОМ
ЖЕЛТЫЙ ДОМ
ПУШКИНСКИЙ ДОМ…
Название установилось, зато какое же раздолье открылось в изобретении подзаголовков, определяющих, так сказать, жанр! Жанр-то ведь у меня такой: как назову – такой и будет, жанр… или, как пишет моя пишущая машинка: жарн…
роман-протокол соотв.: протокол романа соотв.: конспект романа соотв.: набросок романа.
Все это уже облегчало задачу: мол, романа нет, а черты его налицо мы, мол, сразу так задачу и понимали, сразу чек ее себе и определили…
Потом: роман-показаниеоотв.: роман-наказание соотв.: роман-упрек соотв.: роман-упырь соотв.: роман-пузырь роман-с.
Далее: филологический роман роман-музей, роман-газета роман-кунсткамера-мой-друг роман-попурри (на классические темы) роман-признание в романе роман-модель, роман-остов.
Географич.: Ленинградский роман
Петербургский роман.
Ориг.: Воспоминания о герое
Две версии
История с неверным ходом
Исследование одного характера
История с топтаниями и прорывами
История с возвратами и прозрениями
История с уходами и возвращениями.
Наконец: Роман о бесконечном унижении
Роман о мелком хулиганстве.
На выбор… И поскольку я вместил здесь такое разнообразие «жанров», то даже если все это окажется не роман – такое разнообразие внутренних тем, на которое как раз и намекается столькими подзаголовками, разве не достаточно для произведения такого объема?
Мы хотели сильно отступить и во всем признаться и объясниться. Нам хотелось сделать виртуозный вид: что мы так и собирались, так и хотели… Мы хотели оправдаться преднамеренностью и сознательностью произведенных нарушений, придумали достаточно образных терминов для пояснения формы этого произведения. Например, горящая и оплывающая свеча – объясняла бы «натёчную форму» романа. Или телескоп – телескопичность, выдвижение форм друг из друга, грубее говоря, «высовывание», – но мы не знали, каким концом в данном случае подносим мы сей телескоп к глазу и к чьему, авторскому или читательскому: образ не работал… Или мы хотели с апломбом пройтись по архитектуре, поговорить о современных фактурах, когда строитель сознательно не заделывает, например, куски какой-нибудь там опалубки, оставляет торчать арматуру – мол, материал говорит за себя…
Но не за меня! Это все чушь. Роман написан в единственной форме и единственным методом: как я мог, так и написал. Думаю, что иначе и не бывает. Вся проза – это необходимость вылезти из случайно написавшейся фразы; весь стиль – попытка выбраться из покосившегося и заваливающегося периода и не увязнуть в нем; весь роман – это попытка выйти из положения, в которое попал, принявшись за него. Было немало случаев, когда автор носился с гениальными идеями романов, которые помещались у него потом в одной случайно оброненной строчке. Но однажды случайно написанная первая строчка, о которой автор никогда и понятия не имел, так долго дописывалась и уточнялась, что оказалась романом.