Чик с удовольствием уплетал чурчхели и слушал тетю Нуцу. Он в очередной раз удивился глупому свойству взрослых людей все обобщать. Вот Рыжик схитрил и два раза пообедал, значит – все жители села Анхара только тем и заняты: кого бы перехитрить и переобедать у него два раза!
И еще Чик с удивлением убедился, что тетя Нуца совсем не подыгрывает своим. Вот Рыжик ее родственник, а чего только она про него не наговорила. А он думал – подыгрывает! Даже дядя Сандро думал, что подыгрывает. Она просто ужасно устает и многое забывает.
Тут Чик вспомнил, что сам забыл три раза отказаться от чурчхелины, прежде чем ее взять. А он сразу – цап! Нехорошо. Но чурчхелина такая вкусная… Да нет же, поправил себя Чик, отказываться нужно в других домах, а не в доме, где ты живешь! Вечно я путаю! И потом чурчхелина, в сущности, не угощение, а награда. Награда потому и награда, что ты ее заслужил. Значит, тебе дают твое! Чурчхели – награда Чику за скромный отказ от обеда.
Чик с удовольствием уплетал чурчхелину. Вот житуха, думал Чик, то – ничего, то – все! Было так приятно надкусывать чурчхелину, потом надкушенную часть, придерживая зубами, провести по нитке до самого рта, после чего выдернуть нитку изо рта и чувствовать, как сочные дольки ореха пережевываются с кисловато-сладкой кожурой виноградного сока. Тут самый смак во рту, это вкуснее и отдельного ореха, и отдельного высохшего виноградного сока. Они перемешиваются, и возникает совершенно особый третий вкус! До чего гениальный был человек, который в древности придумал чурчхели! Жаль, его имя не сохранилось. Можно было бы посреди Мухуса поставить памятник Неизвестному Изобретателю Чурчхели.
А то стоят повсюду памятники Сталину. Он придумал Днепрогэс, он придумал Магнитогорск, он придумал колхозы, он защитил Царицын. Большой Дом изнутри вместо обоев был оклеен листами старых газет и журналов. Чик от нечего делать прочел всю эту настенную библиотеку. В тех местах, где он не доставал до текста, он ставил на лежанку табуретку и добирался до него. И там была статья о том, как Сталин в Гражданскую войну, пользуясь еще не разгаданной врагами своей мудростью, отстоял город Царицын. А потом якобы народ по этому случаю назвал этот город Сталинградом. Сколько Чик ни перечитывал эту статью, он никак не мог понять, в чем заключалась мудрость защиты Царицына. Да не было там никакой мудрости! Статья – самый настоящий подхалимаж!
Чик и раньше не очень доверял Сталину, хотя и не верил, когда дедушка вдруг сказал ему, что Сталин разбойник, ограбивший пароход до революции. Но с тех пор, как арестовали любимого дядю Чика и выслали отца, Чик окончательно возненавидел Сталина.
Бедняга Чик! Если б он тогда знал, что больше никогда в жизни не увидит ни дядю, ни папу, как ему тогда грустно было бы жить. Но он был уверен, что эту ужасную ошибку рано или поздно исправят и он увидится с ними.
Чик иногда ловил себя на хитрой мысли, что хочет, очень хочет, чтобы Сталин в самом деле был великим и добрым человеком. Тогда на душе стало бы спокойнее, стало бы ясно, что все плохое в нашей стране – результат вредительства или ошибок глупых людей. Но Чик чувствовал фальшь Сталина, и от этого некуда было деться. Он мошенник, думал Чик, обманувший всех и даже Ленина.
Но что же делать? Чик не видел выхода. Тут был какой-то тупик. Чик терпеть не мог тупики. Он любил ясность. Поэтому Чик больше всего на свете не любил думать о вечности и о политике. И там, и тут был тупик. Политика казалась копошащейся вечностью, что иногда невольно приходилось думать и о том, и о другом.
Как это вечность? Все должно иметь начало и конец. Но тогда что было до начала вечности и что будет после ее конца? Опять вечность?! Тогда зачем она кончалась? От этих мыслей Чик всегда чувствовал горечь и одиночество.
И сейчас, доедая чурчхели, Чик вдруг ни с того ни с сего подумал о вечности. И ему сразу стало тоскливо. Тут не решен вопрос о вечности, а он себе уплетает чурчхели. Глупо. Чик сразу почувствовал горечь бессмысленности и одиночества. От этой горечи ему даже во рту стало горько. И ему мучительно захотелось к ребятам. Он знал, он точно знал, что только в азарте игр улетучивается эта горечь бессмысленности и одиночества.
– А где ребята? – спросил Чик у тети Нуцы.
– Дети наверху, – кивнула тетя Нуца в сторону взгорья за Большим Домом, – они там играют и пасут козлят.
– Я пойду к ним, – сказал Чик и встал.
– Иди, Чик, иди, – ответила тетя Нуца, пододвигая дровишки под котел с похлебкой, висевший на очажной цепи.
Чик вышел во двор, поднялся к верхним воротам, вышел из них, закрыл их на щеколду и стал пробираться по пригорку.
Вскоре Чик услышал шорохи в кустах, иногда как бы раздраженный шелест, и он угадывал, что такой шелест вызван тем, что какая-то ветка не поддается, а козленок тянет ее. Замелькали в кустах беленькие козлята, быстро-быстро вбиравшие в рот листья лещины, сассапариля, ежевики. Время от времени они переблеивались, чтобы не отстать от стада, чтобы чувствовать своих поблизости.
Чик давно заметил, что, когда коза отбивалась от стада, она издавала дурное паническое блеянье, она теряла всякое желание пастись и шарахалась по кустам в поисках своих. Чик даже подумал, что коза в такие минуты чувствует одиночество вечности, хотя сама этого не понимает.
Так и Чик сейчас, услышав радостные голоса детей там, на холме, понял, что они беспечно играют и ему с ними будет весело. И оттого, что он знал – сейчас в бешеной беготне, в азарте игр уйдут от него все неприятные мысли, – ему сразу стало хорошо, и он почувствовал прилив сил. Ему прямо-таки захотелось переблеяться с ребятами, как с козлятами.
– Я здесь! – крикнул Чик изо всех сил и стал быстро пробираться к вершине холма.
Он уже слышал смех мальчиков и взволнованные крики девочек, но они были невидимы за зарослями склона.
– Чик, иди к нам! – раздался веселый голос Рыжика. – Где ты пропадал? А мы бегаем наперегонки!
В голосе Рыжика Чик почувствовал такую дружественность, такое искреннее желание видеть его, что он сразу все простил ему. Какой обед! При чем тут обед? Все это чепуха! Сейчас досыта набегаться с ребятами – вот сладость жизни, и она от него никуда не уйдет!
Чик играл с ребятами во дворе, когда мама его вышла на крыльцо и позвала его:
– Чик, – сказала она, – зарежь мне курицу.
В одной руке она держала белую курицу за перевязанные лапки, а в другой столовый нож.
Мама примерно раз в месяц покупала на базаре живую курицу, и Чик ей перерезал глотку. Но в последний год Чик заметил, что ему все неприятней и неприятней перерезать глотку курице. Глотки у всех куриц были жилистые, и приходилось изо всех сил надавливать ножом. Прямо перепиливать. Почему-то становилось жалко курицу, но Чик даже самому себе старался не признаваться в этом.
А года три назад, когда мама впервые поручила ему зарезать курицу, он очень гордился этим, и ему было совершенно не жалко курицу. А теперь становилось жалко, но он стыдился самому себе признаться в этом.
Чик неохотно подошел к крыльцу и взял у мамы нож и курицу. Курица была совершенно белой, такой курицы он никогда не резал. И сейчас он представил кровь на белых перьях, и ему стало очень неприятно. Но он не мог маме признаться в этом, тем более что рядом стояли пацаны с его двора да еще из соседского. И он решил пойти на хитрость. Он попробовал пальцем острие ножа и попытался вернуть маме курицу и нож.
– Нож тупой. Не могу, – сказал он.
Мама как-то нехорошо усмехнулась, но взяла у него только нож. Она наклонилась и стала точить нож о боковую стенку крыльца. Она проводила лезвием ножа о шершавую цементную стенку крыльца то с одной стороны, то с другой. Долгий, скребущий звук. Через несколько минут мама разогнулась, попробовала пальцем острие ножа и сказала:
– Бери. Теперь он острый.
Чик в это время держал курицу обеими руками, и она доверчиво притихла, прижавшись к его животу. Чик сквозь майку чувствовал ее такое горячее, как будто у нее была температура, тело. Теперь ему курицу было еще жальче. Лучше бы он ее держал вниз головой за перевязанные лапки.
Чик взял у мамы нож, положил курицу на землю и наступил ногой на ее лапки. Но так наступил, чтобы ей было не очень больно. Курица лежала в доверчивом ожидании, и это было особенно неприятно Чику. Если бы она кричала, трепыхалась, вырывалась, было бы не так жалко. Чик схватил ее левой рукой за белоснежную шею, слегка вытянул ее, чтобы сподручней было резать, и вдруг, представив на этой белоснежной шее кровь, которая брызнет из-под ножа, замер. Он подумал, что его, может быть, даже стошнит. Но он в то же время еще сильней почувствовал, что стыдно признаться в этой жалости и перед мамой, и перед всеми ребятами. Он бросил шею курицы и большим пальцем левой руки провел по острию ножа, якобы еще раз проверяя, насколько он наточен.
– Нож тупой. Не могу, – сказал Чик очень решительным голосом, стараясь скрыть свою нерешительность. Пожалуй, если бы курица была не такая белая, он ее все-таки прирезал бы. Но нельзя было об этом говорить, это было бы совсем смехотворно.