– Больше показать было нечего? – спросил Зенкович.
– Было… – Ив хихикнула. – Я в первом классе была – одни мальчик попросил меня показать пипиську. За это он обещал мне отдать белого мышонка.
– Не обманул? – грустно спросил Зенкович.
– Нет, не обманул. Только мышонок у меня убежал… Так жалко…
– Хорошо хоть пиписька осталась, – пробурчал Зенкович, засыпая.
А утром Ив заявила, что без рождественского пирога все-таки невозможно, а пирог этот нельзя печь без миндаля, раз миндаль упомянут в поваренной книге, так что она сама отправится в Москву на поиски миндаля. Зенкович большими буквами написал ей на бумажке – «миндаль», после чего Ив отправилась в самостоятельное путешествие.
Зенкович остался один в доме. Он попытался работать и убедился, что вчерашний скандал выбил его из колеи. Он бесцельно бродил по огромному дому, пытаясь представить себе, чем занимается здесь Ив целыми днями, пока он пропадает в городе. О чем она думает? Что она там пишет? И пишет, и пишет… Вот в этом кресле сидит она каждый вечер, когда он возвращается из города, – пишет письма и открытки или корябает в большой розовой книге, прошитой проволокой. Зенкович рассеянно взглянул на кресло и увидел вдруг эту розовую книгу. Она торчала из-под наваленной в беспорядке одежды, и Зенкович подумал, что, вероятно, Ив, убегая, в спешке запрятала ее под одежду, а он эту одежду сдвинул… Зенковичем овладело непреодолимое желание хоть одним глазком заглянуть в эту заветную книгу, с которой она расстается так редко. Просто подглядеть наугад, хоть два слова…
Он открыл книгу и обмер. Звучное английское слово, вполне соответствующее не менее звучному, а может, и более хлесткому русскому слову, обозначающему женский орган, извечное средоточие греха и срама, было начертано трижды посреди страницы – «кротч», «кротч», «кротч». Вероятно, английское слово звучало менее непристойно, чем русское. От частого употребления в книгах, на сцене и на экране самые подзаборные английские слова мало-помалу утратили свою элементарную непристойность, однако самый факт этого писания, самая картина повергла Зенковича в ступор: он представил себе, как она сидит целый вечер, мечтательно обратив взгляд к темному окну, как она грызет авторучку и время от времени, склонившись над розовой книгой, выводит в ней – «кротч», «кротч», «кротч».
Оправившись от изумления, Зенкович стал лихорадочно подыскивать объяснение странному тексту. Нет, нет, прежде всего он должен напрочь отказаться от этой русской особенности восприятия. По-английски это почти что и не было непристойностью. Это было точное, конкретное и вполне дозволенное обозначение анатомического центра ее земных наслаждений: именно так обозначали его сегодня писатели, пишущие по-английски, все писатели, не только Генри Миллер или какие-нибудь там битники. И все же… Что могло означать это упрямое повторение?
Зенкович стал возбужденно и лихорадочно листать заветную книгу, бормоча при этом: «Да, да, миленький, джентльмены не листают чужих записей, но, радость моя, часто ли джентльмены встречают этакое и попадают в подобную ситуацию?»
Это было поразительное чтение. Зенковичу не сразу удалось установить связь имен и событий, описанные ею переживания и мужчин-героев… Он понял только, что переживания эти были чисто сексуального порядка. Забвение страсти… Механика акта. А потом – тоска по возлюбленному. Зенковичу не везде удавалось понять, по какому из возлюбленных. Зато описания того, как его невеста млела, таяла, изнывала от желания или умирала в оргазме, были не лишены выразительности. Боль пронзала ее организм, рвала на части ее бедное влагалище (это приносило новое ощущение и потому заслуживало отдельной записи). Наиболее памятные оргии тела были описаны ею подробно и многословно. Зенкович вынужден был признать, что все эти изнуренные, осунувшиеся лица, все эти ошалелые от страсти глаза, плывущие над ней в тумане, произвели на него некоторое, довольно макабричное, впрочем, впечатление.
Мысль, которая мучила его при этом, была прежде всего о том, зачем все это было написано, что это могло означать. Попытка остановить ускользающее наслаждение? Опыт литературного подражания? Нежелание потерять для высокой беллетристики свой собственный богатый, отчасти, вероятно, для этого и добываемый сексуальный опыт?
Зенкович обнаружил записи, которые касались его персоны, и с разочарованием отметил, что записей этих не так много. Однажды он причинил ей не изведанную еще боль, войдя сзади (а следовательно, внес разнообразие в их половую жизнь, обогатил ее опыт). Он имеет обыкновение гладить ее ноги, когда она переступает через него, ложась к стене. Как-то вечером он печально сказал ей, что он уже старик, и она отметила в дневнике правдивость этого замечания, его щемящую искренность (так тебе и надо, осел, в твоем возрасте уже не следует кокетничать возрастом). В среду он нежно погладил ее пальцем… А вот пятница – он совсем забыл погладить ее пальцем, лихорадочно сорвал с нее одежду… Она часто писала о своей нежной и печальной красоте: что будет она делать, когда увянет ее лилейная шея…
Зенкович захлопнул книгу и тут же опять раскрыл ее, пытаясь снова отыскать особенно поразившие его места: и это – когда лицо его исказилось от страсти, и то – как семя текло по ее ногам, по животу, а бедная ее «кротч», пронзаемая тысячью игл… О Боже!
Здесь было много описаний того, что опытные ораторы называют «текущим моментом». Вот она сидит в кресле, а снег падает за высокими стрельчатыми окнами дачи. Она в поезде, и странный мужик напротив нее ковыряет в ухе… Еще один, в метро, – пожирает ее глазами…
Зенкович запихнул розовую книгу под разбросанное тряпье (он столько раз подбирал эти прозрачные штанишки на обеденном столе, в коридоре, в кухне, хорошо хоть они обрели наконец место в комнате), вышел в «просмотровую залу», присел у холодного камина и закурил. Подумал, что он, в сущности, все время ждал каких-либо открытий в этом духе: слишком уж велика была неизвестность, слишком глубоко его непонимание. И все же он не угадывал именно этого – потока эротики, странной сосредоточенности на жизни одного-единственного, такого милого, но все же вполне скромного на вид органа ее тела. Он признался себе, что ожидал более страшных разоблачений из ее прошлой жизни. Он не мог бы сказать, чего именно он ждал. Там в Англии она могла, например, состоять в шайке грабителей или в клубе наркоманов.
Что означают, однако, ее записи? Без сомнения, здесь налицо литературный зуд. Генри Миллер и его последователи раскрепостили слово и описание. Конечно, английские эквиваленты русского «е..ть» или «п..да» больше не могли шокировать английского читателя, однако в умелых сочетаниях еще могли его щекотать. Ныне прямота выражения ушла в личную переписку читающей публики. При умелом употреблении эти слова стали давать пишущим то же ощущение мастерства, какое в прежние времена, вероятно, давали удачные каламбуры, цитаты, описания природы или словесные портреты…
Зенкович со смесью облегчения и досады подумал, что записи эти совсем немного рассказали ему о подлинной Ив. Ну да, он знает теперь, над чем она бьется, когда грызет ручку долгими вечерами. Знает о ее отношениях с тем «другим», у которого пятиэтажный дом, и с тем, который дал ей работу, и еще с тем, который подарил фотокамеру. Но он и раньше догадывался о специфике мужской благотворительности по отношению к молодой и хорошенькой женщине. Здешний немудреный опыт подсказывал ему эти догадки. Он знает теперь, о чем она думает, сидя в поезде или в компании его друзей… Однако он не знает по-прежнему, что есть Ив, кто это прелестное, синеглазое чудище из далекого, странного мира. Да, результат умопомрачительного чтения, кажется, невелик. Все это не имеет значения. Ну а что имеет значение? Зенкович ощутил, что вступает на странную территорию, где реальные факты теряют вес и цену. Может, именно об этом она говорила в тот вечер, настаивая, к раздражению его друзей, на том, что русские прочнее стоят на земле, чем интеллигенты Запада… Тьфу, при чем тут Запад? И при чем тут интеллигенты? И при чем тут земля?
Зенкович не заметил, как зала погрузилась в сумрак. Раздался нетерпеливый стук по оконному стеклу. Вернулась Ив. Она не достала миндаля. Теперь он, Зенкович, должен обязательно достать кардамон. Об этом сказала ей по телефону подруга из Квинсленда. Да, вот: назавтра они приглашены в гости к этой подруге. Будет настоящий квинслендский барашек, чудо из чудес.
Пока, в предвкушении завтрашнего барашка, Зенкович сварил для нее манную кашу, экзотическое русское блюдо, которое она опять ела с большим удовольствием и похваливала.
После каши они принялись за труд любви, и крепкий сон вознаградил Зенковича за его усердие.
Утром Зенкович приготовил на завтрак яичницу, однако Ив, понюхав ее и поковыряв пальцем, сказала, что такую яичницу не ест. Затем она неторопливо обнюхала все кастрюльки и тарелки с едой и сказала, что этого вот она не терпит, того не любит, а вот это уже, вероятно, протухло. Зенкович объяснил, что так не принято делать у них, в Старом Свете: хочешь – ешь, не хочешь – не ешь, зачем же тыкать во все пальцем и хулить.