Пройдя в кабинет с массивным столом, за которым Лисовских, наверное, ни разу не сидела, и с книгами, которых, наверное, ни разу не касалась, Колобок быстро вынул из брюк ремень, запрыгнув на стол, перекинул через чугунную отопительную трубу над окном и, просунув в петлю голову, затянул покрепче… Последнее, что он видел перед собой – знакомое с детства лицо юной римлянки, так и не донесшей дары девичества к священному источнику, и так жестоко преобразившейся в вакханку…
Нашли его только утром. Выносили тихо, стараясь не предавать происшествие огласке, но город потом еще долго шептался: «Сожрала рыжая Колобка… сожрала-таки…»
Глава IСамый прекрасный отрезок самого прекрасного времени года – это белый летний вечер, спустя примерно месяц после летнего солнцестояния, когда деревенеет тугая зелень, оплетающая просеки и брошенные огороды, колоски тяжелеют и колются, а сумерки пахнут дождем. В городе небо такими вечерами совершенно белое, стены, кусты, гаражи, деревья – все темное, как коричневато-зеленоватые кружева, наклеенные на матовый молочно-белый фонарь. В такие вечера немного меняется состав воздуха, и молекулы, передающие звук, поворачиваются под каким-то иным углом, так что через форточки слышно прежде всего сверчков – бог весть откуда они берутся в пыльных городских палисадниках, перекрывая своим тихим, почти фантомным журчанием все прочие городские уличные звуки.
Одним таким бальзамическим, как сказали бы англичане, вечером позднего августа мы возвращались с дачи. На въезде в город после трех выходных собралась большая автомобильная тянучка, и я, откинувшись на подголовник, смотрела в небо, налитое, как в пиалу, в сферическое зеркало заднего вида и вполуха слушала, что бубнит радио. Сверчки все равно трещали громче. Хотя мы преимущественно стояли на месте, их трескот – словно эльфические голоса быстро-быстро бормотали «цып-цып-цып-цып-цып» – волнами и брызгами забрасывался в окно. Так бывает, когда мчишься в поезде, таким точно вечером, возвращаешься, и в приоткрытое окно, вихрясь, цепляясь за занавески с логотипом столичного экспресса, залетают эти звуки – отчетливые несколько сверчковых секунд, а потом словно горстью кто-то забрасывает хвойный лесной дух, или луговой вечерний дурман, или болотистую мускусную мшистую сырость.
Я пишу об этом, чтобы читателю стало ясно – этот роковой вечер начинался неплохо. И на протяжении последовавших месяцев его звуки, запахи, ощущения наполняли мое существо последним воспоминанием из прошлой жизни.
Мы едва миновали первые два ангара крупных торговых комплексов, как из-за билбордов, политых сверху тягучим сиропом вечернего солнца, на обочине показался небольшой женский автомобиль с соответствующими опознавательными знаками – взятые в предупреждающий треугольник буква «У» и туфелька на шпильке, а также парой обязательных розовых мохнатых подушек под задним стеклом. Двери автомобиля были открыты, и два человека, неуклюже согнувшись в тесном пространстве, пытались что-то достать с задних пассажирских сидений. Мы ехали в правом ряду (вы знаете, что в тянучках нередко именно крайний правый ряд оказывается быстрее других?) и наблюдали за этой машиной, так как больше наблюдать было не за чем. В какой-то момент из салона неуклюже вывалилась сидевшая на водительском месте полноватая, сильно загоревшая женщина с темными волосами в мелкие кудряшки, в черной майке и слишком короткой джинсовой юбке, и тот, второй, худощавый высокий дядька в широких длинных шортах – как будто сделанных из африканского флага, – подумала я тогда почему-то, – засадил ей кулаком по челюсти, затем коленом ударил в живот, и женщина, ее лицо было повернуто к нам, прямо к нам, закатив глаза, даже, по-моему, и не крикнув, стала оседать на асфальт, и тогда дядька схватил ее за волосы и стал бить дверцей автомобиля по голове. В этот момент мы уже причаливали к обочине. Я, ошеломленная увиденным, была уверена, что вслед за моим мужем остановятся и остальные невольные зрители, все остановятся – да ведь так нельзя! – и разберутся с ублюдком. Пока мой муж делал эти несколько шагов от нашего автомобиля, дядька в шортах куда-то подевался. Муж нагнулся над женщиной, потом поднял голову, ожидая увидеть иных подоспевших, и готов был, наверное, отойти в сторону, пропуская врача. Но не было ни врача, ни «иных подоспевших». Кроме нас, на той обочине не остановился никто, тянучка равнодушно и довольно резво, со скоростью человеческого бега, ехала мимо. И тут, вынырнувший из-за капота дядька в шортах ударил моего мужа по лицу какой-то черной трубой (оказавшейся автомобильным ключом для смены колес) и одним этим ударом, сломав ему нос, свалил его на землю. Не обращая внимания на уползающую в кювет женщину, он нанес моему мужу еще четыре удара, проломив в двух местах череп – уже потом я услышала словосочетание «открытая черепно-мозговая травма» (с которой, в принципе, не живут) – и потом, легко перескочив через отбойник, беспечной трусцой скрылся в кустах, даже не посмотрев в мою сторону.
А я сидела в нашей машине, и сзади, в автокресле, дремал наш ребенок, и вокруг продолжался упоительный жаркий вечер, небо белело, из замусоренных палисадников журчал ручеек сверчковых песен, жизнерадостно бубнило радио, вспыхивала, ритмично клацая, «аварийка», в пластиковой выемке у рычага переключения передач лежал стеклянный шарик с цветами внутри, мой муж собирал эти шарики, и они были у нас повсюду, я сидела там и совершенно не представляла, что мне сейчас делать.
Но, тем не менее, вскоре я уже как-то действовала, куда-то звонила, отвечала на вопросы, как я сейчас уже понимаю, вела себя вполне адекватно и даже, кажется, ни на секунду не теряла ощущения распаренного последачного спокойствия, ностальгического августовского одурманивания, ложащегося на плечи и переносицу запахом разросшегося лопуха, тыкв и отсыревшего плетня (из кустов с обочины). Белый вечер перерос в теплую, безветренную ночь – такую безветренную, что в автомобиле чувствовался запах сигареты, выкуренной рядом на обочине.
* * *
Через три недели меня к нему пустили. С этого, пожалуй, и стоило бы начать. Просто у меня особенные отношения с белыми вечерними небесами, потому я начала все-таки с них. Земной шар оборачивался, внося нас всех в новые сутки, с новыми обстоятельствами, а мне так хотелось, зацепившись за это небо, зависнуть во вчерашнем дне. Был страшный ночной ливень, и утром я смотрела на солнечную колею, сиявшую на мокрой дороге: солнце, как в стихах какого-то поэта, чей томик валялся много лет у нас на даче, в неводе рыжего света тащило эту землю, со мной вместе, и мужем, и каретами «Скорой помощи», прочь куда-то, в какую-то новую ужасную реальность.
– Только не надо плакать, – сказал тогда врач у дверей реанимации. – Если вы будете плакать, то лучше вообще не заходить сюда.
С этих слов моя жизнь остановилась. Перед глазами поплыло, и будто в переносице, по каналам, соединяющим глаза и ноздри, пополз желтовато-зеленоватый влажный налет, как бывает на потрескавшемся кафеле и фаянсе, в старом сыром санузле с протекающими трубами – я еще увижу позже такое в этой больнице. Врач раздосадованно приказал выйти в коридор и успокоиться.
– Так, а о чем говорить? Если не о том, как он нужен мне тут, то о чем тогда? О выборах? О ценах на бензин?
– Это невеселые темы, – отрезал врач.
В реанимацию ведь так просто не пускают. Долго объяснять, как мне удалось получить доступ сюда (когда я думаю об этих печальных приключениях в больничных застенках, снова остро хочется плакать). Еще, забегая вперед: я ненавижу теперь автоматы с кофе. Они напоминают о той блеклой бежевой лестничной клетке с широкой бетонной балюстрадой, по которой почему-то все передвигаются с фальшиво-счастливыми лицами – медперсонал в зеленых пижамах, расхристанные больные в спортивных костюмах: щетинистые, нечесаные, с гипсом и на костылях, а также посетители, сворачивающие пустые кульки – все с каким-то таким рассеянно-беззаботным выражением, как бывает на курортной набережной в начале сезона. Больница – это ведь тоже пансионат в некотором роде… Как же я ненавижу это все, впервые в жизни так однозначно могу выделить это чувство: совершенную, объемную ненависть по отношению к каждой секунде происходящего и к каждой молекуле того, что окружает меня.
– Так, а о чем говорить? – глухо и с неприязнью спрашиваю я.
– Рассказывать, – поправляет врач, продолжая скептически морщиться, наклонив голову набок.
– Про бензин и про выборы не годится же, да?
Ему было лень отвечать, и он кивнул, развернувшись вполоборота – градус поворота его ступней в мою сторону соответствовал интересу к моей персоне и ко всему, с ней связанному.
– Рассказывайте хотя бы сказки. Только голосом ровным, с теплыми уверенными интонациями.